Но вскоре я почувствовал растяжение паховых колец. Стало больно и опасно. Пришлось вернуться к прежнему, но боль не проходила, надо к врачу. Санчасть находилась в стороне от поселка, и после работы вьюжным вечером я туда отправился. Рыжая врачиха, тоже зэчка, и, кажется, тоже по статье КРТД, быстро осмотрела: “Можете работать”. Так что, я симулянт?!. Ведь я себя убеждаю, что я и здесь участвую в строительстве социализма!.. Но пришлось проглотить пилюлю и на работе быть более осторожным. Уже стал норовить бревнышко полегче достать, отдыхал больше и ноги вечером кверху держал. И, спасибо, прошло. Правда, были рецидивы, но я уже знал, что надо делать. И знал — к рыжим не ходить!
Постепенно бревна перетаскали, понадобилось заготавливать новые. Зима была уже в разгаре, и надо было готовить санную дорогу. С напарником Алхимовым мы должны были пилой срезать все пеньки, чтобы санки не застревали. Работа без нормы и 600 грамм хлеба. Алхимов, здоровый мужчина, старше меня, тоже не знал, что значит увиливать от работы. Смеркалось, и пильщики уже ушли из леса, но где-то еще притаились пенечки… За последний час мы так намахались, что и разогнуться уже было трудно. В лесу мы не заметили, что разыгрался буран, и только выйдя на речку, почувствовали, какой силы ветер толкает нас назад и бьет по лицу слежавшимся снегом.
Начинаем все чаще останавливаться, чтобы постоять спиной к ветру, отдышаться и оттереть лицо. И постепенно я почувствовал, что теряю силы. Алхимов меня подбадривал, поджидал, и временами, опустив голову, чтобы меньше доставалось лицу, я вырывался вперед. Но вскоре я окончательно решил: незачем такие муки терпеть целых пять лет. Все равно где-то придется сложить голову, так не лучше ли сразу? И я стал все больше отставать. И Алхимов словно почувствовал и тут же оказался рядом. Мы плелись, останавливаясь через каждые 10 — 15 шагов, но ни на минуту Алхимов от меня уже не отходил. И так мы дошли до поворота в гору, на поселок. Ветер в бок, снег сдуло, под ногами мерзлая земля — стало легче. Миновал и кризис психологический. Не поддаваться минутной слабости! Надо жить и дожить!
Здесь нужно рассказать, как я вскорости потерял Алхимова.
Стоп-стоп, про Алхимова потом, сейчас про жить и дожить. Дожить до чего? Отцу — до свободы, а мне? До окончательной маразматической старости?
Что-то я внезапно изнемог. И отец куда-то окончательно подевался, даже круглые очки его померкли. Хотя это было не так уж плохо: мне никак не удавалось порадоваться, что он все-таки не сдался. Не сдался в тюрьме — сдался на воле. На полвека отодвинул смерть — и отказался от бессмертия. Может быть, в аду тогда не пришлось бы так страдать — не успело бы накопиться столько утешительной лжи… Неужто оттуда нельзя ускользнуть хоть бы еще на полминутки?
Раздался стук в дверь, но я почему-то сразу понял, что это не он. Я мгновенно выключил лампу и как был, одетый, нырнул в постель. И даже сквозь веки почувствовал, что в комнату проник свет из коридора.
— Ну хватит, хватит притворяться, я же знаю, что ты не спишь. — Когда жена тревожится за меня, в ее голосе появляются интонации кошки, только что принесшей выводок котят.
Я почувствовал, как кровать осела под ее тяжестью, и вновь оказался в посюстороннем мире. В просторном окне сквозь кисею розовело утро, а на щеке моей попечительницы розовел нежный ротик акулы. Свет из коридора в сравнении со светом небес выглядел нищенским и вульгарным.
— Ты тоже, что ли, не спала? — постарался спросить я как можно более ласково, стыдясь своей досады.
— Нет, я поспала. А потом услышала, что ты опять что-то бормочешь.
— Извини, я думал, я про себя…
— Ничего себе — про себя… Сейчас же признавайся, что тебя мучит! Господи, ты что, в брюках спишь?.. — Она попыталась погладить меня под одеялом.
Не задавая дальнейших вопросов, ответы на которые могли оказаться еще более пугающими, она откинула одеяло и принялась стаскивать с меня штаны, приговаривая с деланой веселостью: “Мама вот так же отца пьяного раздевала… А он урчал как кот. И я мечтала тоже так мужа раздевать…”
Я попытался подыграть ей добродушным урчанием, но не уследил и сорвался в скорбный стон. Который она предпочла не услышать.
Разоблачивши до трусов, она вынудила меня подняться на ноги и, развернув спиной к себе, принялась восстанавливать мое биополе, вращая вокруг моей головы свои большие теплые ладони, в которых она сосредоточила всю свою положительную энергию . Я уже давно не пытаюсь ей указывать, что слова “поле” и “энергия” создавались для совершенно определенных физических явлений, не имеющих никакого отношения к нашим чувствам, — правда хорошо, а согласие лучше. Ну что, чувствуешь теплые колебания, время от времени вопрошала она, и я совершенно искренне отвечал: чувствую, чувствую…
Я и впрямь отчетливо ощущал спиной колыханье ее больших теплых грудей. Когда-то они колыхались у меня под лопатками, но теперь смещаются все ближе к пояснице. Я простер руки назад, докуда мог дотянуться, и принялся гладить ее по бедрам, одновременно подбирая кверху синий балахон. Никогда про свое не забудет, облегченно ворчала она, довольная, что я возвращаюсь к нормальной жизнедеятельности. Хотя, уже добравшись до ее атласной горячей кожи, я не ощутил ни малейшего подъема. Тогда я вообразил ту аметистовую задницу с эскалатора, которая днем повергла меня в окончательное ничтожество, и — реваншистский эффект превзошел самые смелые ожидания.
У кустодиевских красавиц свои мучительные отношения с возрастом, но доверчивость все превозмогает: цифры 50 она ждала с ужасом, но, перевалив, не вспоминает про нее вообще. Тем более я неустанно твержу, что, лаская ее, я не ощущаю никакой разницы. Разница и впрямь не так уж велика, если грудь не просто поглаживать, но одновременно еще и немножко приподымать.
Потом мы приходим в себя, бездумно глядя в наливающееся голубизною небо над “Санкт-Ленинградом”, и она, поглаживая меня по бедру, воркующе грозится наконец-то заставить меня принимать хотя бы три-четыре вида самых главных биодобавок. Ну сама почитай свои прайсы, перебирая ее непослушные пальцы, умильно бормочу я, это же чистая магия: болят почки — нужно есть какую-то бодягу из почек быка, болят яички — из семенников тигра…
— А ты не читай, — разнеженно внушает она, перехватывая инициативу и пытаясь заплести мои пальцы в косичку, но невольно складывая их в кукиш. — А слушайся, что говорят взрослые! Но вы, тельцы, ужасно упрямые мальчишки!
— Тельцы же спокойные, уравновешенные…
— А у тебя характер от овнов, они граничат с тельцами. — В подтверждение она удостоила сложенный ею кукиш двойного рукопожатия.
— Что в тебе хорошо — хотя бы не важничаешь, когда врешь. — Я высвободил свой кукиш и принялся складывать его из ее пальцев.
— Зачем мне важничать — врать надо весело.
— Я иногда думаю: а может, ты умнее меня?..
— Конечно умнее. Я знаю, что правда хорошо, а счастье лучше. А ты не знаешь. — Ее поглаживания сделались особенно проникновенными.
— Почему, знаю. Но за такое счастье в аду придется расплачиваться…
— А лучше прямо здесь устроить ад? — Она вновь вернулась к моим пальцам.
— М-да... А ведь за конторкой в библиотеке ты казалась такой непрактичной… Всем серьезные книги навязывала…
— А тогда серьезные книги было практично. Мы думали, можно жить как в книгах, — мы и читали книги. А теперь поняли, что надо хотя бы уж здоровье беречь. Я тогда стояла за конторкой и сейчас стою. — Ее пальцы ни на миг не прекращали выплетать из моих ей лишь одной известную конструкцию.
— Ваши дуры радуются — никакой химии. Как будто в травах не химия!..
— Ты же сам говоришь — воодушевляющее вранье. Было вранье книги, теперь травы. Хорошо, что хоть мы, дуры, есть на свете. Вы, умники, без нас давно бы перевешались!
— Правда, — подивился я и попытался положить на нее ногу, чувствуя, что сейчас смогу заснуть.
Однако она ускользнула, по пути одергивая свой измятый синий балахон: мне скоро в мою травяную лавчонку, а ты как следует поспи. И я, накинув на глаза от нарастающего света свернутую майку, с наслаждением погрузился в небытие, вопли воронья под окном ощущая такими же убаюкивающими, как шум прибоя.
Когда я проснулся, было совсем светло даже сквозь майку. В солнечной комнате рядком сидели папа и мама, точно такие же, как на кладбище. Чуть правее и дальше стояли навытяжку дед Кузьма Ковальчук с бабушкой Ириной Ивановной на фоне Швейцарских Альп, обставленных сочинскими пальмами в кадках; бравого деда в застегнутом на единственную пуговицу пиджачке затащили фотографироваться прямо с попойки, а бабушка уже и тогда обрела свою иконописную кротость. Седенький дед Аврум, демонстрируя фамильную каценеленбогеновскую горбинку, понуро сидел бочком у стены, как в киножурнале, разоблачавшем сионистское гнездо в алмаатинской синагоге, — таки пролез в историю хотя бы в качестве наглядного пособия. Однако седенькая бабушка Двойра, резкая в движениях, словно угловатый подросток, и здесь не позволяла ему отрешиться от земной суеты: устремив на него угольно-черные мохнатые глазищи, она чего-то требовала от него на хлопотливом идише, покуда и он не разразился гневной тирадой, в которой я разобрал лишь одно слово: “Аферистка!”; ничуть не смутившись, она махнула сухонькой обезьяньей ручкой: “А це мени як музыка”.