— Как ты можешь говорить такое? Ты же была в Айлисе, — сказал артист, пронзительно печально взглянув на жену, и тут же по-детски печально опустил голову.
— Да, я была в Айлисе и знаю, что турки зверски жестоко обошлись там с невинными людьми. А ты был в тех местах, откуда армяне выгнали тысячи несчастных азербайджанцев. Хоть раз ты подумал, каково этим несчастным, оставшимся теперь без крова и без малейшей надежды на будущее? Разве о них думают заварившие эту кровавую кашу их собственные подстрекатели, которых проклинают теперь сами несчастные армяне — и карабахские, и здешние, бакинские, и которым наплевать на нас только потому, что, по их мнению, мы тоже турки. Если турки вас резали, идите, разбирайтесь с ними, при чем здесь мы? Чем эти армянские крикуны лучше наших доморощенных? Почему ты об этом не думаешь, родной мой? Ты, как началось все это, стал сам не свой. Знаешь, как ты исхудал, милый? Если себя не жалеешь, пожалей хотя бы меня. Пойми, Садай, так нельзя. Ты в этом мире ничего не изменишь, только окончательно погубишь себя. Говоришь, ходил на вокзал? Да что ты там делал, милый?
— Я хотел… Я хотел… Я хочу умереть, Азя, — с трудом вымолвил он.
Азада ханум, поняв, что муж на грани помешательства, замолчала.
Садай Садыглы, окончательно замкнувшийся в себе, теперь был полностью отрешен и от жены, и вообще от всего земного. Азада ханум поняла, почему муж ходил на вокзал. Садай целыми днями торчал там лишь для того, чтобы встречать и провожать знакомый ему с детства поезд «Баку — Ереван». В этом поезде, проходящем через его родной Ордубад, он каждый день мысленно путешествовал, лелея новую бредовую мечту об Эчмиадзине, где он собирался принять христианскую веру.
Глава третья
Молодой автор пьесы, в которой никогда не сыграет Садай Садыглы, обвиняет бывшего хозяина страны в морально-нравственном геноциде против собственного народа
Быть может, Садаю Садыглы опять снился один из тех прекрасных летних дней, проведенных в Айлисе с доктором Абасалиевым. А может, в ушах артиста до сих пор стоял голос тестя, звучавший вчера по телефону из Мардакян. Во всяком случае, этим утром, как только Садай проснулся, ему показалось, что весь мир заполнен звонким и бодрым голосом профессора Абасалиева. И продолжая слышать этот бодрый и звонкий голос, Садай чувствовал себя как никогда бодрым и спокойным: казалось, в мире, где еще слышен голос доктора Абасалиева, ему легче переносить свою боль.
Была предпоследняя суббота 1989 года. Прошел примерно час, как Азада ханум ушла на работу, и едва она вышла из дома, как начал звонить телефон. Он звонил уже больше часа с пяти — десятиминутными перерывами, но Садай трубку не брал.
В паузах между звонками в ушах артиста звучал приторно-сладкий голос, а перед глазами стоял хорошо знакомый облик Мопассана Мираламова, директора театра, из уст которого неслись строки известного народного поэта:
«Приветствуем великого мастера,
Вечности равен он!»[24]
Уже больше недели директор ежедневно звонил Садаю Садыглы и вместо приветствия каждый раз повторял эти вызывавшие у него почти физическую тошноту пошлые до омерзительности стихи.
В конце концов Садай вынужден был снять трубку.
На этот раз звонил не Мопассан Мираламов, а Нувариш Карабахлы.
— Брат, что ты к телефону не подходишь? — спросил он своим тихим хриплым голосом. — Я тебе уже раз пятьдесят звонил. Весь извелся — все думаю, не случилось ли чего. Тут земляк твой приехал, односельчанин… Твой друг детства — Джамал!
— Куда приехал? — Садай спросил это с таким изумлением, что сам испугался своего голоса.
— Он здесь, в театре. Приходи скорей, он ждет тебя. — Нувариш Карабахлы сделал короткую паузу и добавил: — Он в кабинете Мопассан муаллима.
Если уж Нувариш Карабахлы говорит «Мопассан муаллим», значит, он действительно звонит из кабинета директора. В противном случае он назвал бы его как-нибудь иначе: за глаза директора все называли «дядя Мопош».
— Сейчас приду, — ответил Садай Садыглы. Однако сил двинуться с места у него не хватило.
С тех пор как Джамал после седьмого класса подался в пастухи, Садай ни разу не видел его. Но всегда помнил. Более того, в последнее время его преследовала навязчивая идея поехать в деревню, во что бы то ни стало там, в горах, разыскать Джамала и наконец-то спросить у него: в тот день, после того как Айкануш во дворе церкви вымыла ему голову, действительно ли весь мир озарился каким-то бархатно-мягким желтовато-розовым светом или так показалось одному Садаю? Но сейчас, когда появилась реальная возможность повидаться с Джамалом, это превратилось в тяжелейшую обузу.
Когда он наконец вышел из дома и уже садился в такси, вдруг пришла в голову мысль, что приезд Джамала, может быть, и не правда, а хитрая уловка шустрого Мопассана Мираламова. Ведь директор давно хотел любыми путями заманить его в театр и непременно заставить прочесть пьесу, которую он уже много дней расхваливал ему по телефону. Возможно, Мопош и не сочинял вовсе, что главная роль там написана специально для него, Садая. И вполне возможно, что вечный оптимист, деловой, сообразительный Мопассан, надеялся, будто исполнение главной роли Садаем Садыглы сможет поднять на ноги умирающий театр. Таков уж был его характер: если брался за что-то, обязательно должен был довести дело до конца. А узнать, что у Садая когда-то был друг детства Джамал, особых сложностей для Мопоша не представляло — об этом когда-то директор мог услышать от самого Садая и запомнить. Во всяком случае, истина была такова: едущий сейчас в такси артист особой охоты видеться с Джамалом не имел.
Однако оказалось, что Джамал действительно приехал.
Он с серьезным видом расположился в теплом и уютном кабинете Мопассана Мираламова, одетый в новенький дешевый костюм, на голове — дорогая бухарская папаха. Загоревшее в горах до медного оттенка лицо его и большие карие глаза сияли от волнения и возбуждения, вызванных непривычной обстановкой.
Нувариша Карабахлы Садай в кабинете не заметил. Наверное, на репетиции, решил он, или на съемках где-то на телевидении. (Садай не был в курсе того, что Нувариш давно уже напрасно просиживает в разных приемных важных людей, будучи занят поисками пистолета.)
Увидев Садая, Мопассан Мираламов с неожиданным для своего возраста проворством вскочил с кресла, бросился к артисту, прямо у дверей обнял его и крепко прижал к груди. Он смог даже выжать из глаз слезу в стремлении продемонстрировать, как он счастлив видеть его.
Джамал, по-детски наивно вытянув губы трубочкой, явно готовился горячо поцеловаться со своим одноклассником. Садай прижал к груди голову друга вместе с его шикарной папахой. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. И этих коротких секунд хватило Джамалу, чтобы собраться с мыслями, решить, с чего начать разговор, и даже сначала маленько растрогаться, а потом и расплакаться — громко, со всхлипами.
— Я здорово влип, брат! — проговорил он. — Приехал просить твоей помощи. Моего сына арестовали и посадили в тюрьму. В районе не осталось кабинета, куда бы я не стучался. Никто меня и слушать не хочет. Вот, приехал сюда, может, здесь смогу найти помощь.
— А за что арестовали твоего сына? — раздраженно спросил артист, которому явно не понравилось, как Джамал по-бабьи плачет.
Джамал не ответил. Достав из кармана платок, он тщательно утер лицо от слез и пота, выступившего на лбу. Потом, окончательно придя в себя, стал рассказывать уже тихим и спокойным голосом.
— Это мне Божье наказание за мою глупость, Сары. Каким надо быть дураком, чтобы взять себе в невестки внучку этого мясника Мамедаги, смешать свою кровь с кровью этой собачьей породы. Вот и мучаюсь теперь. Она меня просто за человека не считает, а на свекровь свою бросается, как бешеная собака. Только и знает, что ворчать, ругаться и проклинать. Опозорила нас на всю деревню. А тут схватила острый секач и ударила по собственной голове: вот какая стерва! А потом, по наущению отца своего, Джингеза Шабана бросилась в город, в больницу: мол, смотрите люди, муж меня убить хотел!.. Оклеветала парня и посадила. А я уже двадцать дней обиваю чужие пороги. У кого только в районе я не был, никто и слушать не хочет. Всякую надежду потерял. Вся надежда на тебя, Садай. Ты можешь помочь мне. Ты как-никак человек известный. — Джамал замолчал, устремив на Садая полный кротости взгляд.
Садаю стало жаль Джамала. Он ощутил одновременно огромное сострадание и к себе, и к Айлису, даже к этой сумасшедшей скандальной дочери Джингеза Шабана. Серый в эту пору Айлис, серые горы… Мерзнущие, едва дышащие от холода в ожидании прихода весны камни, улицы, дома. Каменная церковь. Тот самый вытекающий из-под ее каменных стен самый мощный в Айлисе кяризовый родник и его растекающаяся сейчас по ледяным арыкам чуть почерневшая, смешанная с каким-то безымянным страхом вода, тот самый чудный черный лисенок — маленькое Божье создание. И еще — то алое кровавое пятно, навеки застывшее на каменном заборе у родника — там, где Джингез Шабан подстрелил его. Вглядываясь в серый и жалкий лик Айлиса, артист вдруг всем сердцем устыдился, что когда-то хотел спросить у Джамала о том желтовато-розовом свете.