Самой Дитте казалось, что она ничего не совершила, ведь она все время как будто несла огромную тяжесть в гору — все эти заботы: чем прокормиться, во что одеться, как согреться? И каждое утро оказывалось, что тяжесть за ночь опять скатилась вниз и надо весь день снова тащиться с нею в гору. Ужасно!
Борнхольмец все пел свое: «Эффафа! Прозрей)» Как знать, долго ли он выдержит? Но если, как говори! Карл, еще три тысячи лет тому назад судьи и пророки израильские громили тех, кто эксплуатировал ее и маленького Петера, если тогда еще пытались всколыхнуть массы, то, значит, им ничего не удалось: люди глухи и немы по-прежнему! И безумный прав, вечно распевая «Эффафа!» Может, правда, уши и глаза у него открылись, он правильно поступает. Да, мало, значат, подвинулось дело, если тот, кто действует правильно, слывет безумцем!..
В дверях стоял человек и пристально глядел на нее странно колючими глазами, глубоко сидевшими во впадинах. Мысль в них мелькала, как светлая точка мигающего в темноте огонька.
— Можно войти? — осторожно спросил он. — Я тебя хорошо знаю. Карл много о тебе рассказывал, и я пришел тебя поздравить с наступающей смертью. Сейчас узнаешь причину.
Он осторожно затворил дверь, вошел и сел несколько поодаль. Долго сидел он, нагнувшись вперед, упираясь руками в колени и задумчиво глядя в пол. Дитте с напряжением ждала, что он скажет ей, с таким напряжением, что у нее закололо в сердце и она застонала.
Он несколько раз кивнул с самодовольным видом, как будто хотел сказать, что так должно быть.
— Ты, может быть, заметила, что наступило великое время! — спросил он, подняв голову.
— Да, и тяжелое время, — прошептала Дитте, с ужасом вспоминая вдруг безработицу и нужду.
— Я говорю: великое время, — сказал он с, досадой. — Тяжелое уже позади. Мы с тобой вдвоем должны окончательно прогнать его. Для того ты и умираешь. Господь бог посылает нам злое, чтобы мы превращали его в великое. Но это не всякому дано. Знаешь, почему мы все блуждали по пустыне и никак не могли найти выхода из нашей нищеты? Потому что уши наши не были отверсты, глаза не видели. Но однажды господь бог коснулся ушей и глаз моих: Эффафа! И я увидел ясно все: у нас и глаза и уши засыпаны землей! Знаешь ты, кто я?
Он глядел на нее взором фанатика.
Дитте слабо качнула головой, — она не совсем твердо была уверена.
— Я пролетарий, вот уже много тысяч веков, и потому мне дано было прозреть и сделать великое открытие. Товарищи на водокачке смеялись надо мной и над моим открытием. Карл был лучше их всех, но и он не мог постигнуть всей правды. Я додумался, что душа наша самостоятельное существо, которое бьется за наше благо там, в мировом пространстве! За каждое доброе дело начисляется одно очко. И я стяжал первый приз за то, что страдал и боролся больше всех в течение этих бесконечных времен. А ты заслужила второй приз и потому принадлежишь мне!
Он многозначительно посмотрел на нее и сделал пау-зу; словно для того, чтобы дать ей время проникнуться его словами.
— Я принадлежу Карлу, — робко прошептала Дитте; она не испытывала страха, но вся холодела.
— Ты понимаешь, что должна умереть? — продолжал он убедительно. — И твоя смерть все разрешит. В тебе наше спасение. Никто лучше тебя не отстоит наше дело там. Ты расскажешь, какие мы добрые и как страдаем безвинно и что мы немы. Для этого нужна такая, как ты, которая может прийти и уйти и все-таки оставаться там вечно. Карл рассказал мне о тебе. Тебя мы искали — господь бог и я! Ты должна войти туда на радость господу богу. А радость заражает, проникает во все души, особенно среди бедняков.
Он запел вдруг свой псалом:
«Эффафа! Прозрей и внемли!»
Зов услышали глухие,
Дрогнули уста немые,
Око зоркое не дремлет!
Люди слышат глао призыва,
Их уста не замолкают;
В светлом, радостном порыве
Имя бога прославляют»[14].
— Я был послан в мир немым, и глухим, и слепым. Но потом я сочинил этот псалом, и все узы мои распались.
— Неправда, — сказала из дверей старуха Расмуссен. — Я знаю этот псалом много лет. И теперь самое лучшее тебе отправиться восвояси, Анкер, а не сидеть тут и морочить голову больным людям своей болтовней.
Она указала ему на дверь. Анкер встал со стула.
— Да, я не сам его написал, — робко пробормотал он и стал пробираться к двери. — Потому что все мы немы. И были глухи и слепы. Но господь повелел другим говорить за нас, пока мы сами не обретем голос… Слышите? Словно само солнце взывает: «Эффафа!» — и он, скользнув за дверь, громко запел опять, — в коридоре он расхрабрился.
— Ну, совсем спятил со своими проповедями, — возмущалась старуха Расмуссен. — Чтобы спасти мир, нам не нужны полоумные! Это и умные сумеют. И небось придумать, откуда взять хлеба дли всех, эти проповедники не могут. Воображают, что опрокинут стены иерихонские своими песнопениями!
Она бы еще много чего наговорила, да вспомнила, что Дитте нужен покой.
— Господи! — прошептала она и на цыпочках подошла к кровати.
— Незачем ходить на цыпочках, бабушка, — сказала Дитте.
— Значит, тебе получше? — радостно спросила старуха.
Дитте не ответила.
— А ведь правда, ты могла спокойно отдохнуть? Я уж так тебя стерегла, так стерегла… Вот только этот полоумный как-то прошмыгнул, а то я все время у дверей стою и никого не пускаю. Нельзя, больной нужен покой, — говорю всем. Народу страсть ведь сколько перебывало, чтобы выразить тебе свое сочувствие. Это потому, что в газетах напечатали, какая ты была хорошая мать и как жертвовала собой. Одна из газет так красиво описала: «Разбитое материнское сердце». И один человек принес двадцать пять крон. Ты ведь знаешь, что наши малыши у Лангхольмов?.. Там им хорошо. А венков сколько нанесли! Карл говорит., что весь гроб покрыт цветами. Бедняга только и знает, что бегает. Похороны завтра и самые торжественные. Все безработные пойдут за гробом. Жалко, что тебе нельзя проводить маленького Петера!
— Я провожу его, бабушка, — сказала Дитте и качнула головой в подкрепление своих слов. — Если не смогу пойти, то полечу!
Опустясь без колебанья
В бездну, воющую злобно;
Мысли тяжкие неводит
Холод пустоты загробной,
Угрожая наказаньем!
Лучше к богу возвратись
Иль на небо подымись,
Где луна печально бродит».[15]
Дитте на этот раз безропотно приняла свои капли и большую часть ночи спала. Проснулась с ясной головой и сразу вспомнила, что сегодня день похорон маленького Петера. Да, она знала, что его хоронят сегодня. Знала и еще нечто — и этого было довольно, чтобы снять с ее души последние путы земные. Она чувствовала сильную слабость, но и какую-то особенную легкость, тело больше не напоминало о себе болями и тяжестью, и душа обрела своеобразное равновесие, освобожденная от всех горестей и радостей. Ничто в сущности не трогало ее больше — ни смерть Петера, ни печаль Карла о ней. Она отстрадалась.
С утра стали приходить люди с венками и цветами. Это все были соседи по кварталу, бедняки, раздобывшие жалкие гроши в последнюю минуту. Венки складывали в углу комнаты, где лежала Дитте, — ей хотелось видеть их. Мало-помалу стол и все стулья были заняты венками, столько их нанесли, не считая тех, что были отправлены прямо в кладбищенскую часовню. Извозчик Ольсен обещал свезти после обеда и эти все туда же. То и дело приходили поговорить с Карлом люди, которые должны были нести знамена. Не одни безработные, но и профессиональные союзы решили принять участие в похоронах маленького Петера. Похоже было, что в городе приостановятся все работы. Бедному мальчику устроят пышные похороны!
Дитте велела подложить себе под голову и за спину побольше подушек, так что почти сидела в постели. Ей хотелось следить за всем происходившим. Карл время от времени заглядывал к ней и опять исчезал, — он был очень занят. Много хлопот было и старухе Расмуссен. Это отвлекало мысли обоих от Дитте, им некогда было думать, что она в тяжелом состоянии. Все время пахло кофе, — каждого приходившего ведь надо было угостить.
И вдруг в те время как Дитте сидела и прислушивалась ко всему, что творилось вокруг, с ней сделался припадок удушья. Карл кинулся к ней дать лекарство. Несколько минут лежала она, уставясь в потолок остановившимися глазами. Затем ей стало легче, и она задремала. Карл тихонько вытащил из-за ее спины подушки, чтобы она опять легла как следует. Потом сел возле Дитте и с горечью и душе смотрел на ее исхудалое лице. Неужели на этот раз он потеряет ее? Вопрос этот страшно мучил его. Опять кто-то пришел, и он выскользнул из комнаты. Это оказался Мортен.
— Я пришел предупредить тебя, — сказал Мортен, — Похороны готовятся грандиозные, таких, пожалуй, еще и не видели в нашем городе. Что, если случится что-нибудь, чего мы не сможем предотвратить? — Он был бледен.