Вдруг откуда-то раздался голос:
— Стой! Кто такие?
Мы вздрогнули, повернули головы и увидели пожилого милиционера. Милиционер был лысоватый и совсем нестрашный. Он смотрел на нас одновременно с опаской и любопытством, как смотрят собаки и дети. Проще простого было дать деру в туман. Однако ноги наши приросли к траве. Милиционер приблизился.
— А документы у вас есть с собой, ребята?
Паспорт был лишь у одного из нас. К счастью, он же оказался и самым речистым и очень убедительно рассказал про археологическую практику, которую мы проходим. Милиционер немного поколебался, поглядел на наши стриженые головы, московскую прописку и еще ничем не обожженные глаза и отпустил с миром.
На обратном пути в электричке мы заснули. В последний момент, когда поезд уже сбросил ход и остановился у знакомой станции, окруженной путями, на которых стояли составы с зачехленной техникой, мы успели выскочить наружу. В лагере спали все, кроме старшины. Он неодобрительно на нас посмотрел, но сказать ничего не решился. Мы тоже хотели лечь, но делать этого уже не имело смысла: до подъема оставалось меньше получаса.
А через несколько ночей Мамыкин нагрянул в лагерь с проверкой. Это была самая обычная июльская ночь. Теплая и нежная. Дневальные, которым было положено стоять под грибками, дрыхли, курсанты, которым было положено спать, пили чай, а кто и водку, часть ушла купаться на Клязьму, а другая — в соседнюю деревню на огороды. Дежурный сержант пел под гитару французские песни в палатке, откуда раздавался женский смех.
Я не видел, но думаю, что, стоя посреди этого цыганского табора, майор заплакал. Гнев его был неописуем. Сержанта он разжаловал в рядовые, а дневального отправил на гауптвахту. Но результата не было никакого. Днем подполковник Жудин привел с собой двух насмерть перепуганных бойцов, выстроил роту, по-страшному их обматерил и дал каждому в зубы, но сержанта по его приказу втихую восстановили в звании и перевели в другую роту, а дневального отправили на кухню.
— Настоящий офицер, — сказали наши старики уважительно.
Мамыкина мы не видели после этого несколько дней.
Дни были паркие и душные. Мы сидели в классе самоподготовки и разрисовывали топографические карты. Карты были не выдуманными, как в школьных учебниках и атласах, а настоящими, секретными. Их выдавали под расписку, и на владимирские поля и леса мы наносили расположение частей нашей армии и армии вероятного противника, устраивая на зеленых листах бумажные войны и не задаваясь вопросом, как мог добраться коварный враг до тех мест, где после татар шесть веков не было иноземных завоевателей.
На закате третьего спокойного дня после ужина в лагере снова появился Мамыкин. Окончилась веселая вечерняя прогулка и поверка, прозвучала команда «отбой», но майор никуда не уходил. Он сидел в курилке и глядел, как засыпает лагерь. В палатках бурчали и злились: ночь была нашим законным временем. Потом пошел дождь. Он стучал по брезенту, и казалось, старая, выгоревшая на солнце материя не выдержит и прорвется, обрушив на нас тонну воды. Но брезент держал. Иногда мы выглядывали наружу и видели, что майор надел плащ-палатку и никуда не уходит. Постепенно все уснули, а среди ночи нас разбудил его голос:
— Рота, подъем!
Сонные, не понимающие, что к чему, мы оделись и построились. Дождь был такой сильный, что даже песчаная почва не успевала вбирать в себя влагу, и палатки стояли окруженные водой. Холодные струи залезали под воротник и стекали по спине.
— В пятнадцати километрах от лагеря выбросился вражеский десант. Ставлю задачу окружить и уничтожить его.
— Совсем рехнулся! — пробормотал кто-то.
Нам выдали автоматы и зачем-то большие армейские ватники. В таких хорошо сидеть поздней осенью на рыбалке, когда ночами идет на донку налим. Но не бежать теплой летней ночью, когда хлещет дождь. Телогрейки промокли через пятнадцать минут и висели, как бронежилеты. В них мы пробирались по сырому лесу на северо-восток. Потом деревья кончились, мы вышли на дорогу и двинулись по ней на север. Какая-то деревня встретилась нам на пути. В ней было домов, может быть, двадцать. Небольшие покосившиеся избы, огороды, заборы и картофельные поля. Полуразрушенная церковь с пустыми оконными и дверными проемами стояла на краю. Дома были расположены по обе стороны, но не близко друг от друга, как обычно стоят они в русских деревнях, а на отдалении, словно пожар, война или время выбивали избы, как выбивают они людей.
Ни одно окно не было освещено изнутри, только молнии блестели в стеклах. Мы шли походным строем через эту деревню, и вдруг в одном окне я увидел старуху. Ей не спалось, или же она боялась грозы и, припав к стеклу, испуганно и печально смотрела на идущих по дороге солдат. Быть может, бабка решила, что опять началась война. Может быть, и Мамыкин так думал и верил, что в лесу выбросился десант, который он должен уничтожить с сотней необстрелянных бойцов. Но было что-то в этой грозовой ночи необыкновенное, и я снова ощутил то волнение, которое испытал несколько дней назад, стоя перед церковью на Нерли. Я не знаю, действовала ли на меня какая-то неведомая, возникшая помимо моей воли спецпропаганда, но в эту минуту, идя в тяжелом ватнике и хлюпающих сапогах с противогазом и бесполезным автоматом сквозь незнакомую русскую деревню, я понимал, что если потребуется, то умру за эту деревню, за церковь Покрова, за своих ребят, за отца и даже за майора Мамыкина.
Мы свернули с дороги и пошли через поле. Начало светать, дождь приутих, и впереди в его пелене мы увидели заросшую тростником реку. Одинокая лодка стояла на якоре на стремнине: какой-то мужик в комплекте химзащиты удил впроводку рыбу и время от времени прикладывался к бутылке.
Мы рассыпались по местности, занимая оборону.
— Газы! — крикнул майор. — Всем окапываться.
Я копал. Боже, как я копал! В противогазе было страшно душно. В земле попадались корни, которые я перерубал саперной лопаткой и дальше вгрызался в землю, которую должен был защищать и которая должна была защитить от пули меня. Сколько это продолжалось, не помню. Почва сменилась тяжелой речной глиной. Из-за пота, который тек по лицу под маской противогаза и смешивался с каплями дождя, я ничего не видел и ничего не слышал, кроме дроби барабана и бульканья в ушах, и очнулся лишь в тот момент, когда кто-то толкнул меня в спину.
Надо мной стоял старшина.
— Построиться! — сказал он лениво.
Мамыкин стал обходить линию обороны.
— Это кто копал? — спросил он, глядя на вырытую мной яму.
Она казалась совсем маленькой и неказистой, разве в такой спрячешься? Но, видимо, прочие были еще мельче.
— Я.
— Отставить — я. Как надо обращаться к командиру?
Я назвал свою фамилию.
— Объявляю вам благодарность! — Лицо его сделалось еще смурнее — такое бывает у человека либо чем-то сильно раздраженного, либо испытывающего изжогу.
Перепачканный глиной, я растерянно молчал и тяжело дышал.
— Ну! — зыкнул на меня старшина.
— Служу Советскому Союзу! — сказал я хрипло и подумал о папе: в эту ночь я принял свою присягу.
История эта имела конец нелепый и вздорный. За неделю до окончания сборов, когда и майор наш начал уставать и когда мы начали догадываться, что после Африки он не совсем здоров и занятия даются ему еще тяжелее, чем нам, он пришел по обыкновению к шести часам утра в лагерь.
Народ выполз из палаток и построился. Все, кроме одного. Этим одним был старший сержант по фамилии Трушин, который служил в стройбате и которому все надоело. К тому же ему было двадцать пять лет, он изучал греческий язык и латынь, а накануне сильно перепил деревенского самогона, и разбудить его не могла бы и всамделишная война.
— Старший сержант Трушин!
Лучше бы Мамыкину было закрыть на него глаза и не трогать.
— Пошел ты на х… — сказал Трушин и перевернулся на другой бок.
Сказал ли он так громко нарочно или нет, но слова его услышали все, и замять историю примчавшемуся из офицерского общежития Жудину не удалось. Трушина разжаловали в рядовые и посадили на губу, откуда выпустили только в тот день, когда мы, переодевшиеся, счастливые, со своими сидорами стояли на станции Федулово и ждали электричку на Владимир. А во Владимире взяли пива и вместе с офицерами пили и курили, и только Трушин ничего не говорил, хотя и его тоже звали.
Потом он все равно получил, как и мы все, лейтенанта и даже хотел извиниться перед Мамыкиным, но не смог его найти. Третья звезда для Жудина не срезалась. Год спустя я встретил его в университете с полковничьими погонами. Он узнал меня и протянул руку, которую я не отказался пожать. А куда делся Мамыкин, я спросить постеснялся.
Куллэ Виктор Альфредович родился в 1962 году на Урале. Поэт, переводчик, главный редактор журнала «Старое литературное обозрение». Комментатор собрания сочинений Иосифа Бродского. Автор поэтического сборника «Палимпсест» (2002). Живет в Москве.