И нас обступила красота. Станция представляла собой единственную деревянную платформу на сваях, украшенную старомодной табличкой, на которой значилось не то «Орехово», не то «Полинково», не помню, — одно из тех кокетливых дореволюционных названий, которые частично поменялись, когда в России обобществляли все на свете, и были восстановлены после того, как пала Стена. На платформе было пусто, пар нашего дыхания смешивался, резкие тени, отбрасываемые нами, ложились на снег. Нас окружал лес, укрытые хлопьями снега ветви деревьев казались засахаренными. Мы направились к лестничке в конце платформы, перешли через лежавшие на деревянных шпалах рельсы — Маша с Катей крепко держались за мои локти — и побрели по почти заметенной тропинке, вившейся между берез, чьи ветки уходили вверх под такими углами, что снегу на них осесть не удавалось, туда, где, судя по всему, обитали люди.
Удивительная все же это страна — Россия, с ее даровитыми грешниками и появляющимися время от времени святыми, самыми настоящими святыми, какие могут рождаться лишь посреди беспредельной жестокости, в безумной мешанине блеска и грязи. Именно это сочетание предстало пред нами и в тот день. Тропинка привела нас в русскую деревню из тех, увидев которые начинаешь думать, что война только-только закончилась, хоть и знаешь, что это не так. Люди потрезвее и поздоровее из них разбегаются, остаются лишь сумасшедшие, преступники и милиционеры. На всю деревню имелся один магазин. Около него стояли два давно наплевавших на свои жизни бородатых мужика, ожидая, надо полагать, третьего, чтобы распить с ним бутылку водки. Мы зашли внутрь, купили питьевой воды и угля.
Девушки несли уголь и большие, привезенные нами из Москвы пакеты, я — воду: здоровенные пластиковые бутыли, ручки которых врезались в пальцы даже сквозь зимние перчатки. Маша и Катя провели меня по тропинке, которая, миновав серый многоквартирный дом, уперлась в маленькую ржавую калитку. Маша отперла висячий замок большим старым ключом вроде тех, какими погромыхивают тюремщики, и мы вновь возвратились в Россию с рождественской открытки, на которой березы перемежаются пышными соснами, а земля между ними отливает чистой, целомудренной белизной. Пока мы брели по снегу, одна из веток переломилась с похожим на щелчок бича звуком, рикошетной дробью отлетевшим от стволов обступивших нас деревьев. Через сотню метров показалась наполовину замерзшая речушка, струившаяся между выраставшими навстречу друг другу полотнищами льда, и мы перешли ее по мостику, половина досок в нем отсутствовала, а остальные раскачивались, точно ярмарочные качели. Я ощутил себя статистом снимающегося в Сибири фильма про Индиану Джонса.
На другом берегу речушки стояли среди сосен дачи — торчавшие из снега старенькие деревянные домишки. Над трубой одного из них вился дымок, остальные казались нежилыми. Со свесов кровель тянулись к земле похожие на затейливые кинжалы сосульки, людей нигде видно не было.
Наш домик был пятым или шестым в ряду дач, его окружал сад, утопавший в снегу, непорочность которого нарушалась лишь геометрическими отметинами птичьих лап. Домик перекосился под опасным пизанским углом и походил снаружи на одну из фарсовых построек немого кино. Казалось, стоит войти в него, и он развалится, оставив нас стоять в единственной уцелевшей оконной раме, среди безвредных обломков. Однако, когда мы вошли внутрь, дом оказался куда более просторным, чем можно было предположить. В самой первой его комнате высились у стены громадные, давно остановившиеся дедовские часы, их окружали фото предков в грязноватых рамках, с потолка свисала голая лампочка. Имелась здесь и софа, наверное бывшая некогда чьим-то сокровищем, в обивке ее посверкивала золотая нить, а деревянную спинку украшала резьба: аисты в гнездах. Заледеневшее окно спальни, в которой стояла узенькая застланная кровать, смотрело в промерзший лес.
Маша опустилась у печи на колени и принялась набивать ее поленьями из стоявшей рядом с дверью корзины. Печь была старая, вделанная в стену, с лежанкой — на таких спала когда-то домашняя прислуга. Катя ушла, чтобы растопить баню, находившуюся в отдельной хибарке, которая стояла за главным домом, метрах в двадцати от него, почти уже в лесу. Покончив с печкой, Маша указала мне на мангал — лежавшее под столом металлическое корытце с приставными ножками.
Я развернул привезенное из Москвы мясо, нанизал куски на большие, шершавые от запекшейся корочки шампуры. Вынес мангал и пакет с углем на снег. Постоял в зимнем безмолвии, затем развел огонь. Снова пошел снег, большие невесомые снежинки шипели, опускаясь на раскаленные угли. Стоя у мангала, я ощущал блаженный покой — чувство, время от времени посещающее иностранцев, которые работают в России. В эти минуты я был далеко-далеко от явлений и людей, о которых мне и думать-то не хотелось, — в число последних входил и я сам, так называемый юрист, ведший в покинутом мною Лондоне так называемую жизнь. Тот я, какого ты теперь знаешь. А тогда я пребывал в местах, где в любой день, хотя бы и в этот, могло произойти все что угодно.
Час примерно спустя мы сидели рядком на софе протопленной дачи, поглощали поджаренную на углях баранину и плоский армянский хлеб, окуная куски мяса и хлеба в горячий грузинский гранатовый соус, и пили из щербатых стопочек охлажденную в снегу водку, запивая ее пивом. Распущенные волосы Маши лежали на ее плечах. Обе девушки ели, словно забыв обо всем на свете, — наследственная, похоже, черта русских людей.
Внезапно Катя произнесла:
— Мне понравился твой друг.
— Это какой же?
— Ну тот, в клубе. В «Распутине». Который нам помог.
— Он мне не друг, — сказал я.
— Может, тебе и стоит с ним подружиться, — заметила Маша. — Он человек полезный.
Она улыбнулась, хоть я и не думаю, что это была шутка. Что ж, прямота ее мне тоже нравилась. Однако о Казаке я разговаривать не хотел.
— А кто такая Аня? — поинтересовался я.
— Кто? — спросила Катя.
— Девушка, деду которой принадлежит эта дача.
— Дачу дед получил, когда работал на железной дороге, — объяснила Катя. — Вся эта земля принадлежала железной дороге, вот она и раздала своим сотрудникам по участку. Однако он здесь никогда не бывал, а Аня живет сейчас в Нижнем Новгороде. По-моему, дед ее уже умер. Она тоже приходится нам сестрой.
— Так у вас еще одна сестра есть?
Девушки улыбнулись. Похоже, они ожидали этого вопроса.
— Понимаешь, Коля, — сказала Маша, — в России слово «сестра» означает не только дочь твоих родителей, но еще и дочь сестры кого-то из них или брата. По-моему, у англичан такая сестра называется как-то иначе, нет?
— Кузина, — сказал я. — Вот уж не думал.
— Да, — подтвердила по-русски Маша. — Кузина. Двоюродная сестра.
— А Катя — она какая тебе сестра? — спросил я.
— Тоже двоюродная, — помолчав немного, ответила Маша.
— Ага, — подтвердила Катя, щеки которой разрумянились от водки и острого соуса. — Кузина.
И она слизала остатки соуса с пальцев.
— И твои родители тоже живут в Мурманске? Как мать Маши?
— Верно, — ответила Катя. — В Мурманске.
Стало быть, они не сестры. Во всяком случае, не такие, как я полагал. И меня впервые охватило в их обществе чувство, которое мне случалось испытывать, когда я обнаруживал вдруг, что водитель пойманной мною машины пьян или не в своем уме, и сидел на заднем сиденье, сжимая ручку дверцы, прикидывая, как бы мне половчее выскочить наружу, и зная при этом, что не выскочу. Так и не выскочил ни разу.
Наверное, я попытался бы тогда расспросить девушек об их семье и родстве, однако Маша опустила свою тарелку на стол и сказала:
— Ну, пошли, баня ждет.
Собственно баню предварял закопченный предбанник — крошечный, размером с большой платяной шкаф, с парой крючков на стене, — в него выходила дверца печи, в которую Катя первым делом загрузила еще пару поленьев. Несколько секунд мы простояли, точно незнакомые друг с другом люди, оказавшиеся в выстуженном лифте. Потом разделись, поневоле сталкиваясь локтями и ягодицами. У девушек обнаружились под одеждой узенькие трусики — мне давно уже стало казаться, что русских женщин обязывает носить их некий закон, — у Кати розовые с кружавчиками, под стать такому же лифчику, Машиных я уже не помню. Девушки сняли и их. Я стянул с себя выбранные с особым тщанием трусы, сунул очки в один из моих зимних ботинков.
— Ладно, — произнесла Маша, — летим шеметом!
И мы нырнули в жар — торопливо, чтобы он не успел вылететь в дверь.
Здесь не было никаких прикрас, отличавших роскошные бани, в которые я изредка заглядывал с Паоло, — чая с лимоном, питекантропов-массажистов, разговоров, вполголоса ведшихся волосатыми, мощного сложения мужчинами. Однако эта баня безусловно запомнилась мне больше всех остальных. В ней стояла грубая самодельная скамья, единственное маленькое оконце пропускало уже тускневший уличный свет. Часть противоположной оконцу стены закрывал лист железа — тыльная сторона печи; на него плескали из маленького ведерка воду, мгновенно обращавшуюся в пар. Жара в бане уже стояла неимоверная. Мы сидели на скамье, стараясь не касаться подошвами раскаленного пола. Мне досталось место самое горячее — у печи, Кате — у слабо освещавшего ее окошка. Я оказался в одной из тех ситуаций, в каких ты стараешься не смотреть на что-то, но ничего у тебя не получается, и ты утешаешься мыслью, что так, наверное, все и было задумано. Груди у Кати были крепкие, точно у манекена, больше Машиных, а блондинкой она оказалась крашеной.