— Он говорил, что вы его племянник.
— Ничего подобного. Всего лишь троюродный брат, да к тому же я мало его знал. У него была манера время от времени вдруг навещать моих родителей.
— Так же, как и моих.
— Он был одинок, конечно, хотя постоянно крутился, ворочал какими-то делами. В какой-то степени ему нравилось быть одиноким, или, вернее, неподотчетным. Никто никогда не знал его реального положения.
— Какого он происхождения?
— Не такого, каким можно было бы гордиться. Островский — это, конечно, не настоящая его фамилия.
— А как настоящая?
— Абрамский. Я провел небольшое расследование. Он был человек, который сделал себя сам, в полном смысле слова. И все же он любил поддерживать иллюзию, что у него есть друзья: мои родители, ваши родители. Это все, что у него было. И ни у кого не хватало на него времени. Его манера общения была довольно нерасполагающая. Между прочим, он смотрел на ваших родителей снизу вверх и считал, что они аристократы.
— И ошибался, — сказал Герц.
— Но для него так оно и было. У вас не осталось никого, насколько я понял?
— Нет, никого. Мой брак, как вы, наверное, знаете, закончился разводом.
— Я такой ошибки не совершу. Насмотрелся на это. Мы с Элен договорились: никакой женитьбы, никаких детей, никаких разводов.
— Даже не знаю, правы ли вы.
Саймондс пожал плечами и внезапно показался Герцу усталым.
— Не скажу, что мы не обсуждали это потом еще раз. Но она дорожит своей свободой. Так теперь у женщин заведено; они, кажется, не страдают без семьи. Иногда я думаю, что мужчины страдают даже больше. Но мы с ней вместе, и нам весело.
— Весело?
— Нетрудно найти, чем себя занять. Мы много путешествуем. И оттого, что мы не все время вместе, мы всегда рады друг друга видеть.
Он впал в задумчивость, словно предвидел время, когда без нее ему будет тоскливо. Но, подумал Герц, он найдет чем себя занять. Возможно, вечная неуемность была выходом из положения, так же как вечная настороженность была ценой свободы. Только не надо допускать, чтобы человеку слишком рано доставался покой: тогда он не приносит удовольствия.
— Ваше поколение очень отличается от моего, — улыбнулся Герц. — Вы, кажется, планируете все на свете.
— В наши дни все упирается в возможности связи. Мы никогда не бываем совершенно разлучены: электронная почта, мобильные телефоны и тому подобное.
— Но действительно ли вы чувствуете, что вы вместе, вот в чем вопрос. Некоторые вещи нельзя выразить словами.
— Большинство вещей можно.
— Я тут подумал, что самые малые изменения часто самые коварные. Что каждый человек подсознательно возвращается к тому, что я бы назвал его происхождением. В данное время я ем ту пищу, которой меня кормили в детстве. И это не мое сознательное решение. Я делаю это инстинктивно.
— Вам надо больше заботиться о себе, вы знаете. Вы похудели.
— Да что вы, все нормально.
— Вам нужно взять отпуск.
Он улыбнулся.
— Я с нетерпением буду ждать рассказов о вашем. Могу я взглянуть на счет?
— Позвольте мне.
— Со всеми этими деньгами я просто обязан сделать хотя бы такую малость.
Они расстались, как обычно, в дружеских отношениях, и Герц подождал, пока автомобиль Саймондса отъедет от тротуара. Потом он пошел на автобусную остановку, невольно вспомнив Бижу Франк и свой первый опыт по части рабства. Он улыбнулся. Как она жила, бедная Бижу? И когда она умерла? В «Таймс» на странице некрологов ему не попадалось ее имя, хотя почему оно должно было там быть. У нее была тусклая жизнь, облагороженная определенного рода преданностью. Именно этого ему не хватало, такого рода преданности, какая связывает людей, имеющих немного общего кроме их происхождения, но понимающих друг друга на более глубинном уровне, чем лишенные корней молодые. Теперь он это сознавал и почти желал вернуть обратно те утраченные связи. Он не был приучен к свободе, вот в чем беда, не воспитали в нем этого. Он всегда видел ее лишь мельком. По иронии судьбы теперь, когда у него свободы было в изобилии, он совершенно не знал, как ею распорядиться. И видимо, учиться было уже поздно.
На остановке на него внезапно нахлынуло чувство, что все вокруг ненастоящее — чувство такое сильное, что ему стало по-настоящему дурно. Он положил дрожащую руку на сердце и, постояв так секунду, вытер пот со лба. Несколько мгновений Герц пытался восстановить самообладание, радуясь, что никто его не видел. Он сам не помнил, как доехал домой в спасительном такси. В постели ему стало получше, и он списал свою слабость на второй бокал вина, который неблагоразумно выпил. Спал он ужасно. Наступление утра он встретил с облегчением, чего едва ли мог ожидать.
— Это было похоже на облако, — объяснил он доктору. — Как будто меня окутало облако, или то, из чего они состоят. Такое непрозрачное. Я не могу иначе это выразить, хотя мне пришлось подыскивать сравнения для себя самого. Единственное, что мне пришло на ум, это то, что Фрейд пережил на Акрополе.
— Простите?
— Фрейд писал о чувстве нереальности, которое охватило его, когда он осматривал Акрополь. Он испытал сильную тревогу, и состояние дурноты вдобавок, хотя сознания не терял. Тогда, будучи Фрейдом, он придумал объяснение: ему стало нехорошо оттого, что он пошел дальше своего отца. Другими словами, он достиг образа жизни — в денежном отношении, в плане карьеры, — которого не удалось достичь его отцу. Он вышел за отцовские пределы. Фрейд знал, что его отец не мог бы себе позволить такую экскурсию, поэтому в некотором смысле он предал его, он его обскакал. Очень красивая теория, согласитесь. Я тоже пошел дальше своего отца, который был трудягой и несчастным человеком. Вы не думаете, что я, возможно, испытал нечто в этом роде?
— Когда вы в последний раз измеряли давление?
— Ну, относительно давно. Ваш предшественник, доктор Иордан… Кстати, что с ним случилось? Такой молодой…
— Он уехал в Девайзес, там его ждет практика тестя. Ему не терпелось выбраться из Лондона. В Лондоне врачам приходится очень нелегко.
— Да, об этом много говорят.
— Сейчас я измерю вам давление. Закатайте рукав, пожалуйста.
На стене позади стола доктора висела нелепая акварель с какими-то лодками на фоне заходящего солнца.
— Это вы сами писали? — вежливо спросил он.
— Моя жена.
— А-а.
У нас весь дом ими увешан. Н-да, высоковато. Даже слишком. Я вам выпишу кое-что от давления. — Он сверился с компьютером. — Я вижу, доктор Иордан прописывал вам нитроглицерин. Вы его принимали?
— Это такие шарики, которые кладут под язык? Нет. Я ничего не принимал. Я предпочитаю не пить лекарств. Я и видел-то его, наверное, один раз. Доктора Иордана, я имею в виду.
— Они вам помогут, если с вами повторится нечто подобное. Глупо пренебрегать таблетками. Они для того и служат, чтобы помогать.
— О, я ношу их с собой. — Он похлопал себя по карману. — Но я предпочитаю знать, что со мной происходит. А что вообще со мной такое? Я ведь не болен.
— Вы уже не молоды. С вами уже бывало такое?
— В общем-то, нет. Небольшая слабость иногда. Я всего один раз, кажется, обращался к врачу.
Он вновь подумал о немецком докторе из Баден-Бадена, который был в буквальном смысле врач от бога. Герц защитным жестом прижал ладонь к сердцу. Доктор этого не видел, поглощенный своим компьютером. В тот момент Герц решил больше к нему не обращаться. Он, несомненно, был весьма компетентен, но, по мнению Герца, не обладал артистическим или даже поэтическим умением сопереживать, которое позволило бы ему понять чужой недуг. А недуг Герца остался при нем, не в каком-то физическом выражении, но в виде того же облака, маячащего на горизонте сознания. Всю жизнь он был не здоровяком, но устойчивым к болезням, поскольку ему необходимо было беречь окружающих от знания о своей слабости. И бывали моменты слабости, но он беспрестанно преодолевал ее, чтобы не беспокоить родителей и даже собственную жену. Таким путем он выработал некоторый иммунитет к физическим немочам, однако все время отдавал себе отчет в том, что эта защита может рухнуть. До сих пор он не сгибался ни под серьезными заболеваниями, в чем его заслуги не было, ни под пустяшными, в чем она была. Он по своему опыту знал, что хороший ночной сон даст ему силы встретить новый день, и обычно так именно и было, но в последнее время он спал ужасно, а иногда просыпался в панике, с сильным сердцебиением. В такие ночи, точнее, ранние утренние часы, он благодарил судьбу за то, что живет один и может не торопясь совершать все утренние ритуалы, и за это время его сердце успокаивалось. Потом, в течение дня, он больше не испытывал таких ощущений и приписывал свой трепет кошмарному сну, который не разбудил его, но был достаточно тревожащим, чтобы дать о себе знать в виде начинающейся тревоги. Он говорил себе, что изменение восприятия, какое возникает под действием кошмара, может иметь физическое отражение. В то же самое время он жаждал уловить хоть какую-нибудь информацию, содержавшуюся в том забытом сне.