Ну вот, Алексей Паршин, теперь ты узнал. Даже кивнул, когда слушал – мол, понимаю, продолжай. Нужно как-то пообвыкнуть с этой новостью.
– Они поэтому развелись?
– Да. Твоей маме стало страшно, и она… в общем, развелись.
– А сюда он когда уехал?
– Сразу же и уехал. У него был выбор – или самому уехать из города, или уехали бы вы. А здесь клиника хорошая. Вот он и уехал. Ты не подумай, я не осуждаю. Маму твою не осуждаю. С ним действительно было тяжело. Очень тяжело. Лечение, конечно, помогало, ничего такого с ним больше не повторялось. Но… Да, было тяжело, – Ольга замерла с поднятой рюмкой, опустив глаза.
Мне вдруг почудилось, что я увидел в этот момент все то, что видела она, уставившись в унылую спину времени. «Было тяжело». – «Да-да, я вижу. Вижу». – «Тебе могло бы быть так же тяжело. Вместо меня. Он бы жил с вами, я бы с ним не встретилась. Но тебя отгородила от этого твоя мама». – «Считаешь, она правильно сделала?» – «А ты как считаешь?» – «Я первый спросил». – «А я считаю – да, правильно. Он ведь так и не решился завести со мной детей. Боялся – вдруг у него опять случится обострение, и он что-нибудь сделает с ребенком». – «Но почему ты с ним жила?»
Ольга смотрела на меня удивленно, и я понял, что последний вопрос я задал вслух.
– Давай выпьем, – сказала она, качнув в мою сторону рюмкой. – Я думала, ты так и останешься запертым на все замки – говоришь мне «вы», а я ведь на год тебя младше.
Мы выпили. Ольга проглатывала водку, сильно морщась, так, что щеки ее собирались в тугие остренькие холмики. Гримаса ее держалась пару секунд и исчезала как ни в чем не бывало.
– Странные ты вещи спрашиваешь. Зачем женщина живет с мужчиной, если жить с ним тяжело и приходится каждую минуту следить: не накрыло ли его снова, не пора ли в клинику? Любила, – она пожала плечами как-то механически, обреченно, что ли.
– Любила, – повторил я за ней.
– Ты, Алексей, доедай все тут.
«А отчего у него… это?» – «Опять же, странные вещи спрашиваешь. Отчего… не знаю… От генов. От судьбы».
Ольга потрепала меня ладошкой по лежащей на столе руке. Ладонь у нее была сухая. Это тоже было важно – я боялся, что ладонь окажется влажной, как это часто бывает у полных людей.
– Да ты не зацикливайся. Теперь-то что?
Дуська вспрыгнула на подоконник, по пути беззвучно толкнув столешницу задними лапами, и разлеглась там под горшком алоэ с толстыми пыльными щупальцами, мордой к стопарю.
– Некому тебя больше гонять за такие фокусы. А, Дусь? Некому. Это не твое, – сказала Ольга, отодвинув от кошки стопарь с хлебом.
Встала, налила в блюдце воды, поставила возле Дуськи, а на другом блюдце выложила перед ней колбасу.
– На вот.
Теперь и Дуська поминала моего отца.
– В нем ведь помимо болезни столько всего хорошего было, – я не сразу уловил, что Ольга обращается уже не к кошке, а ко мне. – Он был хороший человек, Леша. Жаль, что у вас с ним не сложилось.
Она продолжала говорить, но я уже не слушал – я все ощупывал и так, и эдак эту ее фразу: «он был хороший человек, Леша». Его больше нет – и до сегодняшнего дня, пока не увидел свою фотографию на тумбочке, я был уверен, что никогда с ним не встречался… И я совсем не страдаю по поводу его смерти… совсем не страдаю… Но вот услышал, что он был хорошим человеком, и мне вдруг стало хорошо. Будто это и про меня было сказано, что и я тоже – хороший. Не думал, что такие вещи могут быть мне приятны.
Она погладила клеенку ладонями, стряхнула с них налипшие крошки.
– После того, как мы с тобой созвонились и я сказала ему, что ты едешь, он вдруг совсем расклеился. Он от рака умирал, я в последние дни ему уже большую дозу наркотика колола. А как сказала, что ты едешь, после этого уколола – он стал бредить. И уже не останавливался, так и не пришел в себя. Ему казалось, что ты приехал, что ты рядом. Налей, – скомандовала она. – Готовить не буду, схожу, если проголодаемся, в магазин.
Ольга выпила и продолжила, как только с лица сошла гримаса.
– Позови, говорит, Лешку. Я не поняла сначала, говорю: позвала уже. Он полежал немного, говорит: так что же он не идет? И тут я поняла. Жутко стало, еще верить не хочется, что вот так, что еще жив, а уже нет его, все уже – нету… И не верю, а зову… Тебя зову, будто на кухню кричу: Леша, иди, папа ждет. Он смотрит на дверь, улыбается, будто ты вошел. Садись, говорит, рядом. Я, конечно, пошла на кухню рыдать. Отрыдала, прихожу – а он все с тобой разговаривает. Размеренно так – беседует. Пойдем, – она поднялась и махнула рукой в сторону входной двери. – Курить будем. Я, когда пьяная, курю. Спасибо, что ты все-таки приехал. Не для него, так для меня. Хотя бы раз выговориться.
Мы вышли в подъезд, на лестничный пролет с мусоропроводом, где я ждал ее прихода. Долго молчали. Шумел, скреб металлом о металл, лифт. Хлопали двери и скакали вверх и вниз по колодцу подъезда чьи-то голоса.
– Так все эти дни и разговаривал с тобой. Я только тенью вокруг вилась – то укол ему сделаю, то тебе на диване постелю. Он говорил: постели ему на диване, я на него смотреть буду. А утром опять: так что же он не идет? И я зову тебя: Леша! Всю свою жизнь он тебе рассказал, всю от начала до конца. От самого что ни на есть детства, Лешенька, от первых своих воспоминаний. Все-то у него оказалось сохранено впрок до этого момента, ты не поверишь – тебя дожидалось. Знаешь, какое его самое первое воспоминание было? Как он укусил лимон. Представляешь – года в три, что ли, укусил лимон. Так вот жизнь у него и сложилась, как один большой лимон, поморщился-поморщился – а она уже и закончилась.
«Оля, ты ведь ни о чем не сожалеешь, да?» – «О чем мне жалеть?» – «О своей жизни. О своей жизни. О том, чего в ней так и не случилось». – «Л чего ее жалеть? Что бы в ней случилось без него – кто знает? А я прожила с любимым человеком, жалеть мне не о чем. Сделала для него все, что смогла. Все, что смогла». – «Стой! Это же его жизнь, ты прожила его жизнь. А твоя? Где твоя?»
Я наконец разглядел ее лицо, пока мы курили. Чтобы запомнить. Вряд ли мы увидимся снова. Так что нужно было хорошенько ее запомнить. Она жила с моим отцом. Ей было тяжело жить с моим отцом. Молодая женщина. Моя ровесница. Это значит – одинаковое количество клеточек на оси «X». И еще что-то. Пока отсчитывались эти клеточки, на нас упало одинаковое количество снежинок… пожалуй, это неплохая единица измерения жизни – снежинки… чешуйки, что растерял проползший сквозь нас мир…
Одинаковое количество раз выключили на ночь свет, одинаково поболели гриппом.
– Давай еще по одной?
– Давай.
– Угощай, я без сигарет.
Да-да, снежинки – чешуйки. Я вообще-то не люблю зиму.
Видели мы примерно одно и то же. Одни и те же картинки перелистала перед нами жизнь: а это, смотрите, тычинки, на них пыльца; это реалити-шоу, там тоже люди живут; это дом – его взорвали. В нас должно быть много чего одинакового. Больше, чем во мне и Лоре. Лора младше меня, на нее налипли совсем другие чешуйки. Больше, чем во мне и Марии.
Да нет же! Что за чушь! Что в нас может быть одинакового?!
Так, все сначала – Ольга. Жила с моим отцом.
Ей было тяжело жить с моим отцом.
Молодая женщина. Могла бы устроить все по-другому.
Ольга, молодая женщина, жила с моим отцом.
– Ты в душ сходи, не стесняйся. Извини, что сразу не предложила.
– Да, схожу, спасибо.
Она постелила мне на диване.
Я лежал в темноте. Смотрел в мутный прямоугольник потолка с короткими переливами света – наверное, от автомобильных фар внизу. Слушал, как Ольга время от времени вздыхает и поворачивается с боку на бок – и рядом, на уползающем одеяле, вслед за Ольгой переворачивается и вздыхает Дуська.
Я думал, что сейчас хорошо было бы говорить. Бывают ведь ситуации, в которых нужно делать что-то определенное. Сейчас, например, нужно говорить. Для этого ведь и было все проделано: за окном вывешена яркая луна, с сухим шелестом постелена чистая простыня на диван. Для того, наверное, я и ехал сюда в гремящем тамбуре вдоль всех этих летучих одноразовых декораций, которые, конечно, тут же начинают разбирать – с задорным матерком и скрипом вытаскиваемых гвоздей – как только поезд проехал. Для того и было все – чтобы сейчас поговорить. Темнота, тишина, потолок, который в темноте, с расползающимися по нему бликами, похож на дремлющий в ожидании нового шумного утра бассейн. Может быть, и кошка лежит сейчас, уставившись в потолок. И ждет, чутко подергивая ухом, когда кто-нибудь произнесет первое слово.
«Ольга?» – «Да?»
Нужно поговорить. Очень откровенно. Как разнополые дети, которых родители, не подумав, положили в одной комнате. Так откровенно, что утром будет немножко стыдно, и папы с мамами будут удивляться: «Ну что вы как чужие?» Я давно не разговаривал откровенно. Ни с кем.
«Покажешь мне фотографии отца?» – «Сейчас?» – «Можно завтра». – «Давай сейчас?»
Но уже растекалось теплое марево сна. Исчезал потолок, стены, мысли, и скоро исчез Алексей Паршин – наверное, утонул в мутном ночном потолке как в бассейне. Прошел сквозь верхние квартиры, мимо кроватей со спящими на них людьми, и погрузился до самого неба, до сырого осеннего неба, по которому катилась сочная тлеющая луна и гуляла задумчивая кошка Дуся, печально вздыхавшая.