Но в какой унылой обстановке раздалась эта симфония! Пыль в воздухе, ветер дует со всех четырех сторон, серые, безнадежные горизонты... Здесь есть только горизонты, небо, засыпанное пылью, грязная рыжая площадь, на которой приютилось несколько кибиток...
На другой стороне такыра отдельно торчала одна из кибиток, утонув в каких-то ящиках, консервных банках и котлах до самой крыши. Из дыры в этой крыше валил дымок. Когда прогудели машины, от сооружения отделился человек в белой грязной рубашке, босой, с лицом без всяких признаков национальности. Он подошел к нам и сказал спокойно и неожиданно по-русски:
— «Жив и я, привет тебе, привет». Так и приехали, значит?
Был это уполномоченный Туркменгосторга по заготовке и контрактации верблюжьей и бараньей шерсти. Он жил в кибитке, которая одновременно служила кибиткой-читальней, клубом и чайханой.
Войдя в кибитку, мы были оглушены сразу дымом костра, запахом плова, чьей-то громкой и выразительной руганью, плакатом, висевшим на стене. Плакат был яркий и многокрасочный. На нем было написано:
УБИВАЙ ЗМЕЙ И ЯЩЕРИЦ. СНИМАЙ С НИХ ШКУРУ И СДАВАЙ В ЗАГОТОВИТЕЛЬНЫЕ ПУНКТЫ
Под надписью туркмен гнался за ящерицей зем-зем. Выше были нарисованы туфельки, сумочки, портмоне, которые выделываются за границей из туркменских ящериц и змей.
Костер горел на земле посреди кибитки; чьи-то лица слабо обозначались за дымом, тихо играл дутар (туркменская балалайка), и у костра я насчитал почему-то одиннадцать ног. В поисках пропавшей ноги глаза натолкнулись на ведра и кувшины, стоявшие у стенки, постель на полу, книжки, разбросанные там же. Брошюрки были на туркменском языке: «Береги ребенка», «Что такое малярия» и «Происхождение мира». Очевидно, никто этих книг не читал, потому что тогда еще не было здесь грамотных.
...Я выглянул за дверь. Там песок застилал горизонт и несся по такыру, точно снежная крупа. Несколько унылых верблюдов толпилось у колодца.
Иербент состоит из огромной площади, нескольких колодцев и беспрерывного ветра. Чтобы из нашей кибитки попасть в становье туркмен, нужно пересечь квадратный километр площади; лесок при этом будет сыпаться в уши и ветер хлестать лицо. Здесь проходит иербентская жизнь. В ней много песчаных горестей и радостей.
Такыр — это не просто глиняная площадь. Такыр имеет свои большие и маленькие события.
Вот, например, здесь происходили события, о которых потом долго говорили у колодцев.
Началось это в Ашхабаде. Дюжина караванов отправлялась в пески. Верблюды презрительно щурили глаза на прохожих. На их боках качались бочки с водой. Дальше в больших и маленьких ящиках двигались разнообразные вещи. Казалось, это были совсем неподходящие для пустыни предметы: карболка, чернила, сухие электрические батареи, хлопковое мыло, белые передники, шахматы, книжки, бронзовая проволока и, наконец, просто палки, тонкие и длинные палки, перевязанные проволокой.
Двенадцать караванов несли на своих спинах женщин и мужчин, непривычно качавшихся на высоких верблюжьих горбах. Среди них были доктора в очках, полные и худые женщины, молодые парни в майках и с портфелями. Ребята ели урюк и спрыгивали на землю, чтобы ловить ящериц. Какой-то высокий и худой человек настоятельно просил всех обратить внимание на то, что пески образовались в результате развевания третичных отложений и могут быть разделены на несколько интересных форм: первая — «ин статум насценди», вторая «барханные пески» и так далее... Словом, это были культбазы, отправлявшиеся для работы среди кочевников.
Двенадцать караванов разошлись в разные стороны, но один из них ушел значительно дальше остальных.
Туркмены племени багаджа увидели караван, разгружавшийся у иербентских колодцев. Ящики вносили в глиняную мазанку, ветер развевал волосы женщин, у кибиток на корточках сидели туркмены и молча смотрели на другую сторону площади.
Человек шел через площадь согнувшись и закрывая лицо от ветра. Он подошел к кибиткам и сказал, чтобы все желающее население приходило сегодня в кибитку-чайхану: там будет интересная беседа большого человека из города, а потом покажут кино, двигающиеся картины — сурат. «Ну, сурат, картины!» — говорил он и показывал руками. Но никто не понимал, в чем дело.
Ровно двадцать лет назад по тропе из Хивы в Герат проходил индус, полуфакир и полуфокусник. Он пробирался из Хивинского ханства и показывал у колодцев удивительные фокусы, которые до сих пор оставили воспоминания кое-где в песках. Он глотал змей, прокалывал щеки иголками, отрезал себе ногу, потом как-то приставлял ее обратно. Это было ловкое искусство и, наверно, единственное здесь зрелище, из-за которого, впрочем, индус чуть не поплатился жизнью. Во всяком случае, о нем рассказывают как о шайтане.
Спустя двадцать лет двигающиеся картины были встречены также с настороженным любопытством.
Племя багаджа отправлялось на тот берег площади, в другой мир. Известно, что Иербент делится на две стороны: на одной стороне площади уже много лет останавливаются туркменские кочевья, на другом конце находятся такие видимые, но еще не понятые как следует вещи, как красная чайхана, рябой и бородатый уполномоченный Госторга и ящики с зеленым чаем, который называется «сентрасаюз».
Ветер спустился на такыр. По площади мчались песчаные тучи. Усталые фельдшерицы в пустой и холодной комнате с глиняным полом читали книжку. Свечка тускло горела на подоконнике, прыгая и затухая от ветра. Пустыня врывалась в дверь. На такыре приезжие люди водружали большое полотно. Кучка кочевников в бараньих папахах сидела поодаль.
Перс-киномеханик пустил аппарат, сноп света упал на экран, и папахи вздрогнули. Среди бесконечной черноты, под звездами и над песком, колебался светлый квадрат, и на нем было море. Водяные валы ходили по полотну, брызги летели в стороны.
— Су! — кричала толпа.— Вода! Су!..
Су исчезла, и вместо этого запрыгали буквы. Перс-механик громко читал по-туркменски надписи и объяснял непонятное. Потом показался песчаный берег, задрожали деревья, опять море, и вдруг толпа женщин выскочила на полотно. Они были в полосатых трусах и купальных костюмах, настолько легких, что племя багаджа ахнуло и закачалось от неожиданности.
— По вечерам они выходили навстречу морю! — кричал механик.— Граждане, тише! Граждане, они ходили купаться и смотреть на воду! И вот однажды вечером...
— Какие дурацкие картины они посылают! — громко сказал сзади доктор.
Но женщины сделали свое дело. Зрители вскочили с земли. Старики начали быстро расходиться и уводить толпу. Через несколько минут площадь опустела.
Племя багаджа не пожелало узнать, что произошло «однажды вечером».
Утром культбазу продолжали сопровождать неудачи.
Докторов не подпустили к кибиткам. Двое тяжело больных брюшным тифом лежали на кошмах с посиневшими лицами и страшными, провалившимися глазами.
Знахари толкли в ступе сушеную голову ящерицы. Радисты ставили длинную мачту на крыше мазанки.
Кочевники смотрели издали, заложив руки за спины.
Только некоторые из них не боялись и даже помогали натягивать проволоку.
— Да, я слышал о такой штуке в Мерве,— важно говорил один скотовод.— Это говорящая труба, она будет петь песни, танцевать и смеяться.
Но от этого никому не стало легче. К вечеру труба начала хрипеть, точно горло зарезанного барана, и туркмены отошли в сторону, как будто боясь, что черная тарелка начнет сейчас стрелять или кусаться. Радист подкрутил винтик, тогда репродуктор заговорил полным голосом.
«Мерв — сорок. Ташкент — двадцать и три десятых,— говорил он.— Тянь-Шань высокогорная — пятнадцать минус. Возможна небольшая облачность...»
Непонятные слова раздавались, как зловещий и торжествующий шепот. И сразу после этого с небольшим хрипом заиграла музыка.
Рояль играл над такыром, полные аккорды странно прорывались сквозь ветер на площади.
В окне мазанки горела свеча.
В крайней кибитке умирала Аным-Минау, молодая туркменка, измученная брюшным тифом, грязью и темнотой. У кошмы собрались ее подруги и со слезами утешали Аным. Тусклый костер тлел на полу, и дым струился по кибитке.
Потом пришли старики и сообщили, что на той стороне такыра играет труба дьявола, чем ишан Чильгаза очень расстроен. Больше того, ишан встал из могилы и теперь ходит по такыру. Несомненно, он не допустит дьявольской трубы...
От всего этого женщины заплакали и теснее сжались у горящих угольев: от жалости к Аным, лежащей с проваленными глазами, от темноты, от страха к бродячему ишану, от своей жалкой и прибитой жизни кочевниц. Лишь женщина песков как следует может знать всю жестокость этого сурового существования. От раннего замужества до ранней смерти ее жизнь наполнена возней с пищей и скотом, тяжелой работой и слезами. Мужчина-хозяин предоставляет ей все обязанности, начиная от ухода за детьми и кончая водопоем верблюдов. Сам же он в условиях несложного скотоводства часто превращается в существо преимущественно сидячее и даже философское.