— Но «Мадонна» тебе понравилась, — сказал я.
— Смею утверждать, что это самая значительная его работа.
— Налоговое управление тут уже побывало. Малый, у которого волосы зигзагом на лоб зачесаны.
— Точно, — кивнула она. — Я его начальник. Мы остались недовольны его отчетом.
И она объяснила, что мои декларации за все годы были неудовлетворительны, однако они смотрели на это сквозь пальцы, речь-то шла о смехотворно мелких суммах, моя манера отчитываться по двум статьям — по расходам и по доходам — в общем-то недопустима, вдобавок теперь им ясно, что моя коммерческая деятельность имела размах, который необходимо со всею тщательностью проверить. Она и законы перечислила, и постановления, каковыми я как предприниматель обязан руководствоваться.
— Когда ты так говоришь, — заметил я, — прямо не верится, что ты искусствовед.
— Искусствоведы — паразиты, — сказала она и улыбнулась своей странной улыбкой, — они только пустословят. Нет у них связи с реальностью.
— А как же ты сама?
— Это все дело прошлое, — сказала она. — Я просто ничего не понимала. Меня ослепила внешняя одухотворенность и красота.
— Но ты назвала себя дарделианкой.
— Рецидив. Голова закружилась от неожиданности. Однако сейчас все уже в норме.
Засим она пожелала ознакомиться с моей бухгалтерией.
И я притащил ящик, куда обычно складывал все чеки, квитанции и прочие бумажки.
— Когда приходит время заполнить декларацию, я их сортирую. Расходы отдельно, доходы тоже. Невелик труд.
Я весьма гордился этим ящиком, там вправду было всё. Никакая на свете бухгалтерия полнее и быть не может. Достав кусочек картона, я показал ей запись: «Получил десять кустиков календулы для витрины от м. П.».
— Кто это — м. П.? — спросила она.
— Мать Паулы, — объяснил я. — У нее музыкальный магазин вон там, через дорогу.
— Не нравится мне, что ты надо мной подсмеиваешься, — сказала она. — Ты явно не понимаешь, что дело серьезное. Пытаешься усилить свою смиренность, растрогать меня. Календула.
— Я делаю все, что могу. Как всегда.
— Так все говорят. Все нерадивые налогоплательщики прибегают к одной и той же уловке: я делал все, что мог. Наше управление устало их слушать.
Я снова сунул ящик под прилавок и спросил:
— Не хочешь еще полюбоваться «Мадонной»? Можно вынуть ее из витрины.
Но она лишь нетерпеливо махнула рукой, взглянула на часы и встала.
— Если мы поможем друг другу, то сумеем во всем разобраться. Ведь речь идет не о тебе лично, а только о твоих делах.
Она не смотрела ни на меня, ни на пейзажи по стенам, устремила взгляд куда-то в пустоту.
— И на том спасибо, — сказал я.
— Тебе же будет лучше, — заметила она. — Мы нужны друг другу, общество и люди. Ни общество, ни люди собственными силами не справятся.
Я открыл ей дверь. Уже на лестнице она обернулась и сказала:
— Мы получили доверительную информацию. Анонимно. Якобы у тебя есть три миллиона, которые ты собираешься куда-то вложить.
В то утро было холодно, пятнадцать градусов мороза. Я пытался подыскать какой-нибудь ответ, даже рот открыл, собираясь что-нибудь сказать, однако оказался способен лишь выпустить огромное облако пара. Так до сих пор и не знаю, что мне следовало сказать в ответ.
Я мог бы сказать, что если она ненадолго задержится, то услышит историю «Мадонны».
Вот о чем сообщил в своем письме Дитер Гольдман.
Его дед по отцу был мясником и жил в Эрлангене, недалеко от Нюрнберга; фабричка его располагалась возле площади Хугеноттенплац и специализировалась на колбасах и паштетах. Еще на рубеже веков он вечерами и ночами начал проводить кой-какие опыты по использованию нового сырья, в первую очередь хотел превратить все, что доселе считалось отходами, в полноценные товары, даже деликатесы. Для начала пустил в переработку кожу, вымя, требуху, губы, хрящи, брюшину и успешно преобразил все это в гусиную печенку, салями и пряные сосиски. В годы Первой мировой войны предприятие его разрослось, он скупал отходы и побочные продукты у других мясников, даже в Байройте и Бамберге, а продавались новые товары под маркой «Люкс». Вдобавок он сконструировал специальную машину, которая измельчала кости и кожу в розовую кашицу, служившую отличной приправой для чайной колбасы и баварского паштета. К концу войны ему удалось сколотить солидное состояние. Кроме того, он обнаружил, что мясо любых животных, если варить его достаточно долго и размолоть помельче, в итоге совершенно одинаково на вкус.
Отцу Дитера Гольдмана, Вернеру Гольдману, было в ту пору двадцать лет. Он окончил гимназию, и ему предстояло постепенно взять на себя руководство фирмой.
А он мечтал стать художником. В эрлангенском Музее графики он видел Дюрера и Грюневальда, особенно грюневальдовские сцены распятия и маленькая «Мадонна» Латура на всю жизнь врезались ему в память; сам он писал акварели. Весной 1920 года Вернер сумел уговорить отца, и тот оплатил ему поездку в Париж — два месяца свободы и богемной жизни, после чего он окончательно и бесповоротно похоронит себя среди колбас и паштетов.
В Париже он снял комнатушку рядом с синагогой на улице Виктуар. Ходил по музеям, сидел в парках, делая зарисовки, но больше всего времени проводил в кафе — в «Ротонде» и «Куполе», где и познакомился с Фернаном Леже.
Однажды вечером Леже привел его к своему приятелю, который жил в мансарде на улице Лепик. Там была пирушка, человек десять художников разных национальностей ели, пили, шумели. Присутствовали и несколько натурщиц. Гости приходили и уходили когда вздумается, многие спешили за один вечер побывать чуть не на десяти этаких пирушках. Хозяина мансарды звали Нильс фон Дардель; как сообщил Леже, он шведский аристократ и изредка забавляется живописью. Пил он вроде бы не меньше других, однако не пьянел, ходил с бокалом в руках, улыбался, рассказывал шутливые истории.
Отец Дитера Гольдмана чувствовал себя в этой компании не вполне уютно, он сел у окна в маленькой столовой с китайскими птицами на обоях и столом, покрытым персидской шалью, и стал смотреть поверх крыш на город — совсем рядом была церковь Сакре-Кёр, а туман над Сеной был снизу подсвечен уличными фонарями.
Внезапно он заметил, что вокруг все стихло. Гости разошлись, остались только он и Дардель. И Дардель спросил, не хочет ли он посмотреть картину, которую сам охарактеризовал как проблематичную и внушающую опасения. Говорили они по-немецки, и Дардель использовал именно слово «bedenklich».
Это оказалась «Мадонна». Едва взглянув на картину, отец Дитера Гольдмана тотчас растрогался до глубины души. Центральная фигура триптиха, Богоматерь, точь-в-точь походила на латуровскую «Мадонну», которой он ребенком восхищался в Эрлангене, — никогда он не видел ничего прекраснее.
И так и сказал Дарделю, со слезами на глазах.
Собственно говоря, Дардель намеревался подарить эту картину маленькой церкви в Сен-Блезе, что в кантоне Нёвшатель, откуда были родом его предки, однако сомневался, что церковь примет дар. А зная себя, зная собственную гордыню и аристократическую впечатлительность, он просто с ума сойдет, если его отвергнут.
Отец Дитера Гольдмана заверил его, что этот триптих — самое блистательное и гениальное произведение, какое он видел с тех пор, как приехал в Париж.
— Да, — согласился Дардель, — она вправду красивая.
— Я и не предполагал, что бывает такая красота, — сказал отец Дитера Гольдмана. — Знакомое и недоступное райское видение, как говорит Шопенгауэр.
— Она работает официанткой в кафе под названием «Винь-о-Муано», — сообщил Дардель. — Ты можешь с ней познакомиться. Зовут ее Гертруда, она родом из Монтессона.
«И когда рассвет смахнул покровы, которые окутывали ночной Париж, — писал в своем письме из Карлстада Дитер Гольдман, — мой отец и Нильс фон Дардель сидели за столиком в «Винь-о-Муано» и потягивали креман,[12]принесенный Мадонной, Гертрудой, тезкой слепой девушки из «Пасторальной симфонии» Жида, а впоследствии моей матерью».
— Я дарю ее тебе, — сказал Нильс фон Дардель.
— Спасибо, — ответил отец Дитера Гольдмана. Он остался в кафе, чуть что не поселился там, а Нильс фон Дардель выпил два бокала и ушел.
Спустя две недели все было решено, они обручились, и в Эрланген он вернется вместе с нею, она любила его, и мечтала о спокойной жизни, и колбасами всегда интересовалась.
Перед отъездом из Парижа они наведались к Нильсу фон Дарделю на улицу Лепик, 108.
— Я хочу купить «Мадонну», — сказал отец Дитера Гольдмана.
— Да ведь она уже твоя, — отозвался Дардель.
— Одна — оригинал, — сказал отец Дитера Гольдмана, — другая — копия. Я вконец запутался, не знаю, кто есть кто. Мне нужны обе.
Дардель рассмеялся, басовито и на удивление громко, взял листок бумаги и выписал счет, на пять тысяч франков. Так триптих оказался в Эрлангене.