Дардель рассмеялся, басовито и на удивление громко, взял листок бумаги и выписал счет, на пять тысяч франков. Так триптих оказался в Эрлангене.
В самом низу на этом счете Дардель написал: «Gott segne Ihre Vereinigung».[13] Благословение касалось всех троих — жениха, невесты и картины.
Когда поезд Париж — Нюрнберг сделал остановку в Вердене, отец Дитера Гольдмана взял штопальную иглу, которой его снабдила маменька, и нацарапал внизу на обороте правой створки свои инициалы: В. Г.
Через год Вернер Гольдман возглавил отцовское дело, по-прежнему процветавшее.
Однако вскоре начались сложности. Вернее сказать, жизнь улучшилась. Клиенты стали спрашивать натуральные продукты. Вернер Гольдман был вынужден снизить цены на деликатесы марки «Люкс», через год-другой их уже вообще никто не покупал, они лежали на складе, на задворках Хугеноттенплац, плесневели и портились. Ведь, несмотря ни на что, между поддельным и настоящим существовала едва уловимая, но отчетливая разница. Гурманы Гольдманы этой разницы не чувствовали, а вот вкусовые рецепторы рядовых клиентов очень хорошо ее улавливали.
У Вернера Гольдмана не было средств, чтобы сохранить за собой дом на Бисмаркштрассе, и они с женой перебрались в маленькую квартирку на Рюккертвег. Тогда-то «Мадонну» и снабдили новой рамой, целиком она ни на одной стене не умещалась, Вернер Гольдман упрятал ее в ту самую раму с секретом, в какой я обнаружил ее на аукционе.
В тот день, когда Дитер Гольдман родился на свет, его отец разобрал здоровенную мясорубку, которая перемалывала кости, требуху и кожу, и продал детали как металлолом.
Случилось это шестнадцатого июня 1931 года. Вырученных денег хватило, чтобы через месяц-другой всей семьей выехать в Швецию. К тому же Вернер Гольдман имел облигации старинной и весьма солидной шведской фирмы «Крюгер и Толль», на сумму десять тысяч крон.
Дитер Гольдман так и остался единственным ребенком. Он лежал в плетеной корзине на железнодорожном вокзале в Крюльбу, когда «Мадонну» украли. Вернер Гольдман заказал билеты до Карлскруны и пытался растолковать железнодорожному служащему, что в жизни не слыхал про Карлстад и в самом деле не собирался туда ехать. Когда же он в конце концов сдался и решил вынести багаж на перрон — мать Дитера Гольдмана сидела чуть поодаль на скамье, она устала и плохо себя чувствовала, — оказалось, что «Мадонны» нет.
Вызвали полицию, Вернер Гольдман плакал и кричал, проклиная здешние железные дороги и вороватый шведский народ, но картина безвозвратно пропала. Мало-помалу он примирился с судьбой, очень выгодно продал в Карлстаде крюгеровские акции и открыл страховое агентство.
В письме Дитер Гольдман писал, что, прочитав в прессе о «Мадонне», разволновался и растрогался. Сам он, конечно, никогда не видел этой картины, зато видел свою мать и понимал, что речь наверняка идет о произведении прямо-таки неземной красоты. К письму он приложил фотографию матери.
Внизу на обороте правой створки я нашел нацарапанные буквы «В.Г.», на которые раньше не обратил внимания. И на фотографии, несомненно, была Мадонна, я тотчас узнал глаза и губы. Только она располнела и постарела, нос вроде как вырос, а на лбу, над переносицей, залегла угрюмая, грубоватая складка, жизнь попросту превратила ее лицо в этакую дешевую подделку. В верхнем углу снимка карандашом была проставлена дата: 1964 год. Я сжег эту фотографию.
Вот что я мог бы рассказать женщине из налогового управления, которая в прошлом была искусствоведом. Но я не знал, будет ли ей интересно. Не был уверен, что она вправду приняла «Мадонну», что картина всерьез ее взволновала.
Я вообще много чего не знал.
Теперь, задним числом, могу сказать: к счастью, я не знал почти ничего.
К примеру, не знал, чем в ту пору занимался с Паулой телохранитель. Собственно говоря, телохранитель, разумеется, был не один, они работали вчетвером, сменяя друг друга, и я не знаю, шла ли речь только об одном или обо всех четверых. Сейчас, когда иной раз вспоминает об этом, Паула говорит «телохранитель». Он принуждал ее к сексу. И она не могла протестовать, не смела защищаться. Знала ведь, что телохранитель ей необходим, что без охраны не обойтись.
Женщина из налогового ведомства занимала пост управляющего, этого я тоже не знал. Я долго стоял на лестнице, глядя ей вслед, она приехала на «опель-кадете». Когда же я наконец повернулся и хотел войти в дом, оказалось, ладонь примерзла к дверной ручке, пришлось отдирать.
— Надо было поручить все кому-нибудь другому, — сказала Паула. — В одиночку тебе дело с «Мадонной» не уладить, слишком она для тебя масштабна. Мне вот ни о чем не нужно беспокоиться, дядя Эрланд все улаживает.
Она по-прежнему выступала в ресторане, днем репетировала, а весной и летом будет гастролировать в провинции. Я всегда знал, чем она занята, и был за нее спокоен.
— Ты не понимаешь, — сказал я, — какую ответственность возложила на меня «Мадонна». Найти ее — почти все равно что написать.
Я не хотел говорить Пауле, но мне часто казалось, будто «Мадонна» целиком и полностью мое творение, а вовсе не Дарделя.
Зима выдалась необычайно студеная, заказчиков приходило меньше обычного, и в мастерской я работал не более нескольких часов в день. Паула прислала мне «Иберию» Дебюсси, и я слушал ее снова и снова. Исполнял «Иберию» Лондонский филармонический оркестр, как раз в такой музыке я тогда и нуждался. В ней нет крупных тем и симметрии, нет ничего упорядоченного и четкого. Звуки существуют просто как таковые, и только, они никуда не ведут, гармонии все время сдвигаются, тональности приходят и уходят, они совершенно случайны, предвидению ничто не поддается. Все инструменты обособлены, вынуждены полагаться лишь на самих себя средь полной неопределенности, изменчивости, непостоянства.
Слушая «Иберию», я думал: все будет хорошо, поскольку случиться может что угодно.
На письма я не ответил — ни Дитеру Гольдману, ни Марии, ну, той, которая утверждала, что по-прежнему живет у меня. Однако я непрестанно думал о том, что напишу в ответ, ведь когда-нибудь придется это сделать, я буду вежлив и участлив, но на рассеянный и слегка небрежный лад, они ни на секунду не должны заподозрить, что их письма встревожили меня или что я воспринял их претензии всерьез. Может быть, удастся обойтись одним и тем же ответом. Все мы как новорожденные, думал написать я, ждем для себя счастья и удовольствий, но случай быстро берет нас в оборот и учит, что мы ничем не владеем, что все принадлежит ему — и все имущество, и вся родня, и друзья, и наши руки, ноги, глаза и даже нос посреди физиономии.
В конце февраля мороз отступил, и я даже мог на время открывать в мастерской окно. И вот однажды, стоя за рабочим столом, вдруг услышал, как кто-то окликает меня в окно:
— Привет, багетчик! Чем занимаешься?
Она. Управляющая из налогового ведомства.
— Семейной фотографией, — ответил я. — Серебряная рама со стеклом. Пять поколений.
— Господи, — сказала она, — неужто такое возможно? Пять поколений!
— В Магдебурге есть фотография шести поколений, — заметил я. — Семейство по фамилии Раублиц.
Недаром же я от корки до корки прочел «Книгу рекордов Гиннесса».
— Можно нам войти? — спросила она.
— У меня открыто, — сказал я, — до пяти.
Они вошли один за другим, но я их не считал. Не то пять человек, не то шесть. Она всех представила, хотя позднее я не мог вспомнить ни имен, ни должностей. Был среди них судебный исполнитель или заместитель оного, несколько полицейских, а еще, кажется, начальник инспекции. Они стали посреди мастерской, огляделись по сторонам.
— Добро пожаловать, — сказал я.
А затем сообщил, сколько стоят писанные маслом подлинные картины, и добавил:
— «Мадонна» в витрине не продается.
О чем речь пошла дальше, я не помню, они говорили в основном между собой, на меня особо не обращали внимания. Я сел на табуретку, на которую обычно встаю, чтобы передвинуть крючья для картин на потолочном карнизе. Они принесли с собой черные пластиковые мешки и теперь совали туда все, что попадалось под руку, — каталоги, прейскуранты, проспекты, записные книжки, невразумительные дедовы чертежи и карточные колоды, из которых я раскладывал пасьянс, опорожнили все ящики, коробки, папки, забрали даже последний номер «Новостей недели», который мать Паулы принесла нынче утром. На обложке было написано, что Паула наконец встретила свою любовь.
— Ну и помойка! — сказал один из них, словно мне в утешение. — И зачем народ копит этакую прорву бумаги! Я всем своим знакомым твержу: сжигайте все до последнего клочка, чтоб не осталось ни единой крошки правды или лжи.
А другой сунул мне под нос кусочек картона с надписью: 583 759.
— Что это? — спросил он.