Ознакомительная версия.
Опять, как в тот раз, — внезапный, доносящийся из каких-то окон, может, с той самой барки, сдавленный, конвульсивный, пугающе нереальный смех.
Опять человечек, явно мелькавший прежде в каких-то подворотнях, остановился неподалеку, тоже глядит в воду.
Лицо у человечка серовато-худое, суетливо-обыкновенное; глаза потухшие и протухшие, но оживленно-почтительные.
От человечка явно пахнет рыбой. Даже на расстоянии.
Вурдалак?!
Кон вздрагивает от мелькнувшей мысли: как изменился Вий.
Кон торопится прочь от этого места, зная, что снова сюда придет.
Катится вал времени мимо дома, в котором жил Гоголь, катится в сторону Тринита де ла Монти, в сторону багряного заката, одинаково обмывающего лицо Гоголя и Кона последней печалью перед провалом во тьму ночи, печалью высокой и неотвратимой и вовсе не возвращающей Виевы страхи, а говорящей о плоском завершении всего, что называется жизнью.
Вместе с ранней луной тянется за Коном странно клубящийся в сумерках сад — ренуарово-муарово-прустовский.
У люка, из-под которого идет пар с запашком отхожих мест, стоит в зазывной позе девица: вот тебе и канализационная проститутка из «Сатирикона» Петрония, переложенная на язык экрана Феллини.
Рим подбрасывает Кону всяческие ассоциации в порядке скорой помощи.
Сквозь какие-то окна, скорее похожие на огромные световые провалы, маячут лица игроков в биллиард — дымно-зеленые: головы их плавают отделенными в пластах сигаретного дыма.
На спуске лестницы в сторону улицы Трафоро — от фонтана Треви — вдруг пресеклись высоко выбрасываемые струи.
Внезапная тишина.
И уже различаемый за нею такой странный, знакомый подземный гул.
Он все усиливается в сторону Виа Национале.
Темен президентский дворец на Квиринальском холме; по аллеям парка с очередным конным памятником ветер несет обрывки бумаги, мусор; редки прохожие; каплет вода в угловые чаши улицы Куатро Фонтане, но тут же — ярко освещенная Виа Национале: гул, глубоко погруженный под Квиринальский холм, внезапно усиливается; и, весь превратившись в слух, как гончая, Кон идет в сторону этого усиливающегося гула.
Ослепительно ярок фасад Музея искусств.
И внезапно, за этой ослепительностью, — провал, черная дыра, автомобильный тоннель, втягивающее в глубину земли жерло.
Как же Кон его раньше не заметил?
Все это странно, неожиданно, но… гул — его распирающая земное чрево глухая мощь, его обертоны, сжимающие грудь в отчаянной попытке что-то вспомнить — какое-то забытое тайное знание — как от этого гула избавиться — почему-то связанное с распахиванием какого-то окна в набухшую влагой тьму.
Кон вступает в тоннель, в его смутное освещение, в его загазованность, Кон идет, прижимаясь к стене, облицованной белыми глазурованными плитками, и навстречу ему — поток автомобилей, слепо сверкающий фарами.
Вот оно, внезапно реализованное — через всю жизнь тягой — ощущение какого-то параллельно длящегося тоннеля жизни — не этой, иллюзорной, а истинной, существующей за стеной, спиной, слухом, — ее иного варианта, скрытого и угрожающего. Так вот он какой, этот тоннель, полный тупой отчужденной волны машин, газа, страха быть раздавленным, непомерно увеличиваемого трубой — до сотрясения внутренностей — гула, полный тысяч безликих лиц за проносящимися стеклами, лиц с глазами роботов, устремленными только вперед, не замечающими ничего по сторонам — что там: тень, существо, насекомое? — тоннель, тянущийся дымной газовой воронкой, удушающим шлейфом — из снов Кона в реальность.
Скорее выбраться. Жизнь за глоток чистого воздуха.
Конец тоннеля: спокойные тьма и свет.
Знакомые очертания камня.
Кон может поклясться: полчаса назад стоял на этой же улице.
Ну конечно же, вот надпись: улица Трафоро.
Кон поднимает голову или скорее втягивает ее в плечи: так ожидают внезапного удара, обвала — сверху.
Высоко, справа, — обшарпанная стена: обрывающийся край улицы Боккаччио.
Стена пансиона, в котором Кон провел первую ночь в Риме.
Ветхие ставни прикрывают окна.
Вот оно, то самое окно: Кон распахивал его в мертвую тишину влажного сентября, мгновенно пресекающую идущий из-под пола гул.
Гул.
Замкнулась цепь времен.
Замкнулась, защелкиваемая дверцами автомобилей вдоль улицы Трафоро, полость времени, называемая его жизнью, — в три ли римских месяца, в сорок ли с лишним лет от рождения?!
Замкнулась сетью параллельных тоннелей.
Тоннелем прекрасного искусства, освещаемым вспышками за грош, выхватывающими из тьмы скульптуры Микельанджело, полотна Тициана и Караваджо.
Тоннелем прежней жизни, захватывающим и подземелья Киево-Печерской лавры, и многоэтажные кладбища римских катакомб.
Тоннелем суеты, духоты, развратного изобилия Виа-Венето и Порта-Портезе.
Наконец, этим вот, роющим землю, как крот, сотрясающим тысячелетнее чрево Рима тоннелем, который Кон одолел за пятнадцать минут и за целую жизнь.
Виток четвертый. Capella Sistina
В Остию Кон уехать не смог. Потрясенный внезапным открытием тоннеля, его слепым ревущим напором, удушающей бензинной гарью, его взорвавшейся угрозой, ранее свернутой, как спираль в самостреле охотника, в невнятном и преследующем Кона гуле, он бежал, шел, замирал в каких-то полуночных переулках. Багровые подсветки развалин терм Каракаллы несколько привели его в чувство: значит, не блуждал, а тянулся к Порта Латина.
Стол и два стула заброшенно чернели на распростертом в крепком сне зеленом поле с изголовьем у стен Ауреллиана.
Панночка спала мертвым сном. Открыл Марк — полуночник, и так быстро, будто сидел под дверью и ожидал его прихода, будто мучительно сожалел о прощальном жесте, посланном Кону днем, у Хиаса, и отчаянно рад его возвращению.
Проснувшись, они Марка не обнаружили. Лиля опять была весела и беззаботна.
И вот уже который час они болтаются по магазинам, вернее, она сует свой гоголевский носик во все щели, а он лишь при этом носике присутствует, но после ночного кошмара с бельмами автомобильных стекол вместо глаз испытывает необычное успокоение среди тонких неназойливых запахов косметики, тихой, неизвестно откуда льющейся музыки, медлительного течения жизни, вылившейся в эти запахи, кольца, броши, рекламы, лампионы, флаконы, в этих длинноногих девиц-продавщиц; внезапно ощущает всю скрытую за этим энергию и жажду жизни, увидев девушку, вошедшую с улицы, продавщиц, бросившихся из-за прилавков, радующихся ее приходу, вероятно, после долгого отсутствия. Оказывается, в этих ярких формах, замысловатых изделиях, в этой чрезмерной комфортности скрыта нешуточная сила инстинкта самосохранения, сопротивления тому слепому хаосу, который ночью чуть не раздавил Кона своими колесами и смрадным дыханием.
Бесконечные толпы текут за окном в римском солнце.
Мелькнуло лицо мужчины. В глубине толпы. Но столь отчетливо, отрешенно-призывно.
Что за чушь?
Лили и вовсе не видно: ушла на дно, в завал вещей. Но лицо мужчины отчетливо, как при вспышке. Его уже нет: растворилось в текущей вниз, к фонтану Тритоне, толпе.
Мелькнет, как облик в австралийском фильме, увиденном в кинотеатре на Трастевере. Ну что, Лиля? Ее найти можно.
У каждого человека есть своя точка исчезновения посреди мира. Посреди Рима. К кому это относится, к нему или к исчезнувшему лицу?
Кон бежит, не чувствуя ног, расталкивая толпу, чуть не попав под автомашину. Лица не видно, но что-то неуловимо знакомое в походке, как бы пытающейся скрыть собственную неуверенность. Явно не из наших эмигрантов. Одежда не та, повадки. Кон еще никогда в жизни так остро не ощущал в себе таланта ищейки.
Несомненно одно: существо это из той жизни.
Откуда нахлынуло? Не из подворотни ли, к фонтану Тритоне с улицы Систина, где ложились на бумагу бессмертные строки «Мертвых душ», в припадке сожженные автором, но не исчезающие из квинтэссенции этого колдовского римского воздуха? Не с улочки ли, где родился, в пресловутой Славуте, в Полесье с полещуками, лесовиками, вурдалаками, лешими, с первым увиденным памятником, пугающим ложной патетикой, мертвыми жестами солдат и рабочих, у въезда в колхоз «3аря коммунизма» с тощими коровами и вымершими избами, с землей, погруженной в ополоумевшую зелень, бескрайним лесом, единственной дорогой, по которой, говорили, Бальзак ездил к Ганской, цадики из Житомира шли в Бердичев, в Меджибож, из Чернобыля в Умань?
Не из тех ли часов расставания, когда перед отъездом посетил Славуту, в которой почти не осталось знакомых, только могила матери под огненным красочно-гиблым закатом над кладбищенским полем, где и братские могилы и обломки плит с могил цадиков?
Ознакомительная версия.