Постепенно, однако, в моем сознании росло чувство гордости за столь необычный, дерзновенный поступок. Мое отношение к одному из величайших извергов в истории человечества давно уже определилось. Я живо вспомнил ту острую ненависть, которую всегда питала к Сталину моя незабвенная мать — простая неграмотная женщина. Когда я, желая умерить ее слишком громкие проклятия в адрес Вождя Народов (ведь кругом было полно соседей, могли донести), рассказал ей притчу Анатоля Франса о сиракузской старухе и тиране Дионисии, она задумалась, а потом очень серьезно сказала: «Нет, сынок, твой француз не прав. Хоть гирший, да инший!» Помню, как меня тогда поразила мамина интерпретация забытой украинской пословицы.
Когда уже поздним вечером, приехав в Боржоми, распираемый чувством гордости, я поведал о случившемся Гинзбургу и Фейнбергу, мои коллеги, конечно, рассмеялись, а потом с серьезной озабоченностью посоветовали мне об этом никому не трепаться. Они были, конечно, правы: как уже упоминалось выше, тогда совершенно не ясно было, в каком направлении пойдут события даже в ближайшем будущем. И я их послушался, конечно.
Через неделю Боржомская часть конференции закончилась и ее участники поехали в Ереван. По дороге я все-таки остановился в Гори и опять посетил мемориальный музей — ведь, как известно, преступника всегда тянет на место преступления… В спокойной обстановке, не торопясь, я со смешанным чувством рассмотрел это учреждение. Прежде всего мною было обнаружено, что заведение, которое я так мучительно искал, находится не во дворе, как это почему-то представлялось моему воспаленному сознанию, а внутри музея. Справедливости ради должен отметить, что оно сияло чистотой и комфортом — величайшая редкость для солнечной Грузии. Следов моего святотатства уже не было. После этого я занялся детальным осмотром музея. Меня поразила фотография отца Сосо — Виссариона Джугашвили, прикрепленная к двери их убогого жилья. Находящаяся рядом фотография матери, Екатерины Джугашвили, была мне давно знакома, а вот фотографию отца я увидал впервые. Бог ты мой, что за знакомое лицо! Где же я его видел? Приглядевшись внимательно (все же я несостоявшийся художник-портретист), я понял причину необычного впечатления, производимого этой фотографией. Это была малоизвестная фотография самого Сталина в молодости, довольно грубо отретушированная. Фальсификаторы приделали ему на фотографии бороду и напялили картуз, который явно не сидел на голове.
Сама экспозиция довольно убогая и состоит преимущественно из разного рода копий и аляповатых безвкусных огромных размеров картин и олеографий. Среди крайне малочисленных подлинных экспонатов меня поразила переписка Сталина с дочкой Светланой; несомненно, он ее любил. Письма, адресованные девочке (он обращался к ней «моя хозяинька»), Сталин подписывал: «твой секретаришка». По-моему, было бы лучше «генеральный секретаришка». С годами письма писались все реже, а их содержание становилось все суше. Последнее письмо (вернее, записка) вызвано рождением Светланой сына (от Мороза). Там есть такие запомнившиеся мне строчки: «…не огорчайся, что родила семимесячного. Государству нужны новые граждане, в том числе и недоношенные». Я очень был удивлен, почему последняя фраза не украшала фронтоны всех родильных домов нашего обширного отечества. В прошлом, 1980 году я в третий (!) раз посетил мемориальный музей в Гори. Экспозиция стала еще беднее, так как, естественно, переписки со Светланой уже не было…
Через несколько месяцев после описываемых событий, сразу же после XXII съезда, воткнувшего осиновый кол в культ Сталина и закончившегося изгнанием его праха из мавзолея, я случайно встретил на улице симпатичнейшего Евгения Львовича Фейнберга. Он крепко пожал мою руку, сказав: «Но какая политическая прозорливость!» Увы, он ошибался — никакую прозорливость, конечно, я не проявил — все произошло совершенно стихийно. Я был лишь простым орудием Божьего промысла.
Сентябрь 1981 г., Сухуми, Синоп, Дом отдыха СМ Грузии (бывшая дача Сталина).
… Мы понемножечку стареем,
Мы приближаемся к золе.
— Что Вам сказать? Я был евреем
В такое время на земле.
(неизвестный поэт)
Я познакомился с ним в сентябре 1938 года в очереди на прием к инспектору Наркомпроса тов. Кожушко. Очередь была сидячая — с полдюжины молодых людей сидели рядком на казенных стульях, выстроенных вдоль стенки у двери означенного Кожушко. Очередь продвигалась очень медленно — впрочем, торопиться нам было некуда. За дверью кабинета решалась судьба каждого из сидящих на стульях. Проблемы у нас, в общих чертах, были сходные: как обойти решение государственной комиссии по распределению окончивших вузы студентов? Я, например, окончив физический факультет МГУ, получил распределение буквально в тайгу — в Березовский район Красноярского края. Будучи фаталистом и лентяем, я бы, конечно, безропотно поехал, но у меня уже была жена и самое главное — новорожденная дочь (сейчас она старший научный сотрудник в Дубне и в любой момент может стать бабушкой). Надо было думать не только о себе, но и о семье, и летом делались отчаянные попытки зацепиться за какую-нибудь аспирантуру в Москве — ведь на физфаке меня не оставили, хотя я был, ей-богу, неплохой студент. Сейчас это может показаться фантастически неправдоподобным, но, рыская по Москве, я набрел на два подходящих места. Прежде всего это был институт физической химии им. Карпова, что на улице Обуха. Я взял анкету, но обстановка в этом весьма солидном институте мне не понравилась.[11] И я, руководствуясь объявлением в «Вечерке», направил свои стопы в Государственный астрономический институт им. Штернберга при МГУ. Я вошел в старый московский, заросший травой дворик, где, сидя на скамеечке, грелся на солнышке маленький беленький старичок (как я скоро узнал, это был патриарх московских астрономов Сергей Николаевич Блажко), и переступил порог деревянного домика, где ютились жалкие комнатки астрономического института. Меня в канцелярии необыкновенно любезно встретила миловидная женщина средних лет. Это была ныне здравствующая и занимающая тот же самый пост Елена Андреевна, с которой в течение последующих 43 лет я поддерживаю самые лучшие дружеские отношения. Любезность этой славной женщины определила мой выбор, и я решил стать астрономом — думал, временно, а вышло навсегда.
За два месяца я изучил общую астрономию, освежил свой плохой немецкий язык и сдал экзамены в аспирантуру. Это был год, когда решили усилить астрономию физиками, и поэтому я был здесь не единственным питомцем своего факультета. И тут между мною и астрономией стал Наркомпрос, который, блюдя закон, толкал меня в Сибирь, куда я был распределен. В конце концов, как это почти всегда бывает в жизни, все обошлось, и все мы в аспирантуру попали, но крови нам было испорчено немало. Визит к тов. Кожушко был только одним из этапов многотрудного пути в науку.
Я сидел уже в очереди хороших два часа, и естественно, мне захотелось перекусить. Поднявшись со своего стула, я сказал сидящему впереди меня пареньку, что, мол, пошел в буфет и скоро вернусь. «Купите, пожалуйста, и мне что-нибудь — я боюсь сам туда идти, ведь я уже у самой двери!» «Хорошо», — сказал я и вдруг вспомнил этого молодого человека. Он держал со мной вместе экзамены в аспирантуру ГАИШ, только по другой кафедре. Я, естественно, шел по кафедре астрофизики, а он — по кафедре небесной механики. Был он ленинградец, поэтому в МГУ я его раньше не встречал. Вернувшись из буфета, я протянул коллеге вполне приличный бутерброд с копченой колбасой. Велико же было мое изумление, когда паренек, что-то мямля, бутерброд не взял. «Но ведь отличнейшая же колбаса», — растерянно произнес я. От еще большей неловкости нас спасла раскрывшаяся дверь кабинета тов. Кожушко, поглотившая стремительно ретировавшегося от меня странного человечка. «Вегетарианец какой-то», — тупо подумал я, дожевывая его колбасу. Когда он вышел из кабинета, я, естественно, туда вошел, и времени для объяснений у нас не было. Долго меня мурыжил наркомпросовский чиновник Кожушко, ничего хорошего от него я так и не добился, а когда вышел из кабинета, увидел странного ленинградца, который все это время ждал меня. Это, конечно, было с его стороны вполне естественно, так как мы поступали в аспирантуру одного института и обмен опытом был для нас обоих полезен.
Мы вышли с ним вместе на Чистые Пруды, и, когда «деловая» часть нашей беседы быстро закончилась, я спросил у него: «А почему, собственно говоря, Вы не взяли бутерброд? Ведь я принес его по Вашей просьбе!» Ответ поверг меня в крайнее изумление: «Я не ем колбасу по религиозным убеждениям». Вот это да! Я дико на него посмотрел, но парень и не собирался шутить. На меня нахлынули воспоминания моего еврейского детства. Я рос в традиционной еврейской среде в маленьком украинском городке, учился древнему языку предков, ходил с мамой в синагогу. А какие были праздники, хоть кругом была полная нищета! Почему-то вспомнил запахи праздников. А потом была школа-семилетка, раздвоение сознания между еврейским домом и советской школой. В 1930 году моя семья уехала с родной Украины; я жил в Казахстане, на Амуре, в Приморье, наконец — в Москве. И мое еврейское детство уже осталось в невозвратимо далеком прошлом. Я превратился в современного советского молодого человека.