Я понял, чем были недовольны дамы (причем все — одним и тем же). Они ставили миссис Фонштейн в вину, что она заносилась, была больно гордая. Чуть не все они были уязвлены. Она предпочла им общество миссис Хамет, старой актрисы с восковым лицом туберкулезницы. Больно гордой Сорелла была также и с Билли — швырнуть в него смертоносное досье могла только женщина высшего толка, женщина умная и утонченная. Царственная, властная и оттого одинокая. Вот какой вывод я сделал из показаний старых сплетников, которых обзвонил из моих троекратно изолированных филадельфийских владений.
Мы с Фонштейнами были предназначены друг для друга. Они тем не менее не хотели навязывать мне свое общество. Сочли, что я выше их по положению, вращаюсь в изысканных филадельфийских кругах и не нуждаюсь в их дружбе. Не думаю, чтобы моей покойной жене Дейрдре пришлась по вкусу Сорелла: и пенсне, и надменность, и склад ума, и проблемы с габаритами — она бы, к примеру, с трудом втиснулась в хепплуайтовское кресло в нашей столовой — все обернулось бы против нее. С Фонштейном же Дейрдре чувствовала бы себя сравнительно легко. А я хоть и не поклонник ассимиляции, все же не любитель малоподходящих сочетаний — и вот вам результат: у меня двадцать комнат — и все пустуют.
Помню, как мы ехали с моим покойным отцом по западной Пенсильвании. Он все поражался — столько земли, и ни одного человека. Какие просторы! Долго молчал, смотрел на проносящийся пейзаж, застыв в характерном для путешественников трансе — точь-в-точь так же он застывал над шахматной доской, — потом сказал:
— Эх, сколько евреев здесь можно бы расселить! И всем бы хватило места.
Временами я ощущаю себя чем-то вроде лунки, тоскующей по выдернутому зубу.
Я набирал один номер за другим, а сам представлял себе свое воссоединение с Фонштейнами. Я мысленно поселил их в Сарасоте (штат Флорида) и рисовал себе, как в солнечные деньки мы гуляем по кварталам, куда переезжают на зиму цирки Ринглингов и Хагенбека, беседуя о делах давно минувших дней, «Царе Давиде», запропастившихся чемоданах Билли Роза, по-восточному невозмутимом Ногучи. В потрепанных оберточной бумаги конвертах отыскались цветные фотографии из Иерусалима, и среди них фотография Фонштейна и Сореллы на фоне Иудейской пустыни и Иезекиилевых горящих камней, еще (и по сей час) отдающих жаром, тех самых пылающих камней, меж которыми ступали херувимы. И посреди этой обители ярости двое моих современников — мужчина в деловом костюме и женщина в развевающемся белом платье, супружеская чета держится за руки, ее пухлую ладонь сжимают его пальцы изобретателя. Я невольно подумал, что у Сореллы не было биографии до тех пор, пока в ее жизнь не вошел Фонштейн. У него, Гарри, которого Гитлер решил убить, биография тоже была, лишь поелику Гитлер выбрал его в жертвы, поелику он бежал, был спасен Билли, добрался до Америки, усовершенствовал термостат. И вот они, запечатленные в цвете, а на заднем плане Иудейская пустыня — так, наверное, на Кони-Айленде былых времен супружеские пары фотографировались на фоне размалеванного задника или верхом на молодом месяце. Они приехали туристами на Святую землю — интересно, было ли это вехой в их биографии? Вспоминают ли они об этом путешествии или нет? Этот вопрос, который снова заставил меня заглянуть в себя, вместо ответа, чисто по-еврейски, повлек еще один вопрос: что там было такого, о чем стоило бы вспоминать?
Когда я поднялся наверх — дело было позапрошлой ночью, — я никак не мог заставить себя пойти спать. Уж очень надоедает печься об этой кукле в человеческую величину, пожилом отставнике, пичкать его таблетками, натягивать на него носки, зачерпывать для него корнфлекс, брить его, следить за тем, чтобы он выспался. И, миновав спальню, я прошел в гостиную на втором этаже.
Борясь с рассеянностью, я отвел для разного рода дел разные кабинеты — счетами, банковской, юридической перепиской я занимаюсь на нижнем этаже, трудам более возвышенного свойства предаюсь наверху. Дейрдре такой порядок одобряла. Он ставил перед ней задачу — подобрать для каждого кабинета соответствующую его назначению обстановку. У меня среди прочих есть и такой способ рассеяться — я обхожу антикварные лавки, отыскиваю утварь, похожую на нашу, разглядываю ее, приценяюсь и всякий раз убеждаюсь, что по части покупок Дейрдре не знала ошибок. Этими обходами я настраиваю себя против Филадельфии — как можно жить в городе, где, если заскучаешь под вечер, больше нечем себя занять.
Телефон в моей комнате на втором этаже, тот французский с раструбом сине-белого кемперского фарфора[80], Дейрдре купила его на бульваре Гаусманна
— не исключено, что барон Шарлю[81] флиртовал по нему со своими дружками и, тихо журча в этот самый телефон, плел хитроумные интриги. Если бы призрак барона Шарлю вселялся в предметы домашнего обихода, то-то бы он позабавился, глядя, как я снова и снова набираю номер Свердловых, упорствуя в розысках Фонштейнов.
Этот образчик art nouveau[82], изготовленный на потребу тем, кто прячет свое невежество в вопросах науки (а как, кстати, работает телефон?) с помощью высокохудожественных безделок, снова соединил меня с Морристауном — и на этот раз ответил сам Хаймен Свердлов. Стоило мне услышать его голос, и он возник передо мной, а вслед за ним в моей памяти возродилась и его жена и встала рядом с ним. Свердлов — он с Фонштейном в близком родстве — занимается тем, что советует вкладчикам, как помещать капиталы. Взращенный на Уолл-стрите, он поселился в модном Нью-Джерси. Почтенный, обтекаемый, выдержанный, «приглушенный», если охарактеризовать его словцом из обихода специалистов по интерьеру. В его внешности угрюмость соседствовала с сознанием своей правоты. Он, возможно, понимал, что плохо распорядился своей жизнью, но пересматривать ее было уже поздно. И он решил соблюдать хороший тон — держался чрезвычайно вежливо, одевался в серые и бежевые костюмы от «Брукс бразерс» — и тем довольствоваться. Он ни к чему не проявлял особенного интереса. Нынче, чтобы ассимилироваться, вовсе не обязательно креститься. Нет нужды делать выбор между Иеговой и Иисусом. Я знал старого Свердлова. Сын унаследовал его исконно еврейское, смуглое, корявое лицо. Но каким-то образом умудрился убрать с него еврейскую целеустремленность. Ее сменило выражение исключительной надежности. Он умел вести разговор. Ему вполне можно было доверить ваши пенсионные сбережения. Он бы никогда не рискнул необдуманно поместить ваш вклад. Дети его пошли — первый по биохимии, второй по молекулярной биологии. Его жена могла теперь всецело посвятить себя своим акварелям.
На мой взгляд, Свердловы были люди очень умные. Не исключено, что и незаурядно умные. То, что произошло с ними, было неотвратимо.
— Не могу ничего сообщить вам о Фонштейне, — сказал Свердлов. — Я потерял его из виду…
Я понял, что, как и Фонштейны, Свердлов с женой живут обособленно. Не то чтобы они пошли на это сознательно. Просто ты следовал себе своей дорогой, ан глядь — и ты уже в Большом Нью-Йорке, но не в каких-нибудь затрушенных кварталах, а устроен вполне прилично. Биография теперь стала делом выбора. Иметь биографию или не иметь теперь всецело зависит от тебя.
Невозмутимый Свердлов — он, конечно же, меня помнил (человек состоятельный, я мог бы быть ему выгодным клиентом; тем не менее я не различил в его голосе и намека на укор) — теперь спрашивал, зачем мне нужен Гарри Фонштейн. Я сказал, что сумасшедший старик в Иерусалиме нуждается в помощи Гарри. Свердлов тут же прекратил расспросы.
— Собственно, у нас никогда не было близких отношений, — сказал он. — Гарри достойнейший человек. Но жена у него несколько деспотичная.
Слова Свердлова, если их расшифровать, означали, что Эдна Свердлова невзлюбила Сореллу. Очень скоро понимаешь, как дополнять простейшие высказывания, которыми ограничиваются люди типа Свердлова. Они держатся замкнуто и чуждаются (а может быть, и не выносят) психологических сложностей.
— Когда вы в последний раз виделись с Фонштейнами?
— Еще в лейквудский период, — сказал тактичный Свердлов, он не упомянул о смерти моего отца: зачем касаться болезненной темы. — Мне кажется, еще в ту пору, когда у Сореллы не сходил с языка Билли Роз.
— Да, они чувствовали, что между ними существует связь. Билли не желал с этим считаться… Значит, они и при вас разговаривали о Билли?
— Даже люди вполне разумные и то теряют голову из-за знаменитостей. Ну разве Гарри мог притязать на Билли Роза: Билли много для него сделал, чего еще он хотел? К такому человеку, как Роз, рвется столько людей — ему приходится положить этому какой-то предел.
— Чем не табличка в лифте: «Больше полутора тонн не поднимает»!
— Если хотите, да.
— Когда я думаю о коллизии Фонштейн — Билли, — сказал я, — для меня она неотрывна от вопроса о европейском еврействе. О чем это нам говорит? Возьму в качестве рабочего термина «справедливость». Нам раз и навсегда продемонстрировали, что уповать, а может, и рассчитывать на нее напрасно. О справедливости следует забыть… но, поскольку мы так долго относились к ней всерьез, почему бы нам и не относиться к ней по-прежнему.