Около полуночи позвонил шериф округа Алджер и сообщил, что ни его люди, ни сотрудники ДПР, ни сотрудники службы охраны заповедника не видели Джо. Ничего другого мы и не ожидали, и Дик напомнил мне слова следопыта-чиппева, смысл которых сводился к тому, что если знающий человек захочет исчезнуть в наших краях, никому ничего не останется делать, кроме как ждать. Ждать и пить. Дергаться.
Я проснулся на рассвете, на кушетке Рэтбоунов, и Эдна уже жарила картошку с колбасой. Она из тех людей, которые свято верят, что «завтрак закладывает основу всего дня». Она также из тех женщин, которые чувствуют себя тем лучше, чем хуже вам. Она заглянула из кухни в гостиную через открытую двустворчатую дверь, весело взболтала остатки виски в бутылке, а потом принесла мне кружку кофе, торопливо выпив который я опять заснул. Я в очередной раз испытал беспокойство при мысли, что нахожу ее привлекательной в старом халате и с мокрыми после душа волосами.
Я снова проснулся в девять и страшно расстроился, узнав, что Дик встал и отправился в Гайавату искать Джо. Про меня явно забыли. Эдна сказала, что хотя Дик моложе меня всего на месяц, он все еще в состоянии пройти пешком добрых двенадцать часов кряду. От этих слов у меня перехватило горло так, что я подавился куском. Эдна попыталась оправдать свою бесчувственность, сказав, что у брата на счету нет ни цента и что их пенсии едва хватает на месяц, а опека над Джо обернулась для них неожиданной финансовой выгодой. Естественно, это не помогло, и она ненароком подлила масла в огонь, вспомнив мое завидное положение в далеком прошлом, когда моя семья приезжала из Чикаго на «большущем „бьюике“». Она помнила, что я носил белые мокасины, позже введенные в моду Пэтом Буном. Все местные девицы знали, что к шестнадцати годам я стану «завидным женихом», вот почему мне никто не отказывал. На самом деле, добавила Эдна с противным хихиканьем, девчонки называли меня «Джонни-скорострелка», по ассоциации с известной похабной шуткой того времени.
Я поставил свою тарелку с завтраком на пол для Марши и гладил ее по голове, пока она ела. Меня здорово ошарашило предположение Эдны, что в поисках Джо я буду только обузой. И вдобавок на меня нахлынули воспоминания о полудюжине местных девушек, с которыми я занимался сексом, пользуясь первоклассными чикагскими презервативами, прежде чем поступил в университет и начал работать летом. Тупо глядя в лужицу остывающего желтка, я вспомнил всех поименно, а также безнадежную попытку товарищеских отношений, предпринятую отцом, когда сразу после моего шестнадцатилетия он порекомендовал мне пользоваться презервативами — он сказал «резинками», — поскольку девушки знают, что мы «при деньгах», и, возможно, захотят вынудить меня на брак поневоле, чтобы «покрыть грех».
О господи — но я, спотыкаясь, бросился прочь из дома, и Эдна нагнала меня только у двери. Я умудрился оттолкнуть ее, отдернув руку от трясущейся полной груди. К тому времени, когда я достиг своей машины во дворе, я успокоился на манер киношного зомби. Было просто немыслимо не остановиться у продовольственного магазина и почты. Непонятно почему, я купил первую с университетской поры банку французско-американских спагетти (безусловно, первый симптом глубокого душевного смятения). На почте меня ждала еще одна бандероль с книгой от Роберто и письмо от Энн, которое я прочитал немедленно, и зря. Она не была беременна от Джо, но все же в грубой форме оскорбляла меня за то, что я не согласился жениться на ней, когда она «понесла», — на удивление литературное выражение.
В хижине я съел консервированные спагетти, уложенные на тост, и с головой погрузился в несчастливые воспоминания о девушке из группы французского языка, которую я обожал, но которая не желала иметь со мной никаких дел. Она строила из себя интеллектуалку, но крутила любовь с неотесанным баскетболистом, являвшимся также председателем своего студенческого землячества. Если подумать, эта девушка внешне походила на мою случившуюся в конечном счете жену и на Энн. Мой отец был всецело поглощен тяжелой работой и экономией, этими бичами кальвинистов, и все свободное время я проводил, помогая своему дяде подготавливать к продаже коммерческую недвижимость. Зачастую это были маленькие фабрики, и я отправлялся на них с бригадой чернокожих, чтобы отмыть там все дочиста, а потом произвести дешевый косметический ремонт. Позже я часто задавался вопросом, как нам удавалось так здорово проводить время за столь безусловно неприятным занятием. Мой дядя придерживался крайне редкой точки зрения, что хорошо платить работникам выгодно самому работодателю, и потому моя бригада отличалась высоким боевым духом. Вдобавок мой дядя был обжорой, хотя весьма разборчивым, и ланчи, которые он присылал нам, всегда были настоящим лакомством — обычно исполинские сандвичи из итальянского гастронома.
С чего вдруг я расчувствовался, вспоминая, как мы отскребали грязные полы на пустой, неотапливаемой фабрике холодным январским утром или знойным июльским полднем? Честно говоря, рядом с моими чернокожими друзьями мои университетские приятели казались людьми пустыми, плаксивыми, эмоционально ограниченными.
Книга, присланная Роберто на этой неделе, «Дарвинистская нейрофизиология» Эдельмана, вызвала у меня продолжительный приступ тревоги, к которому, по-видимому, давно рвалась моя бедная душа. Вот я сидел, намазывая спагетти на тост, весь такой умный, каким мне полагалось быть («ай-кью» сто пятьдесят семь по одному из тестов), и просто не мог понять ни единого абзаца. Я понюхал новую книгу, но это не помогло. Я задрожал всем телом, и комната по периферии зрения расплылась. Глаза налились слезами. Дыхание сперло. Во рту пересохло. Перед мысленным взором пронеслось видение кузины Лауры, показывающей мне задницу вот в этой самой комнате, когда нам по двенадцать. Там, где два окна почти сходятся в углу. Под старинной медной чешуйчатой рыбой, опершись левой рукой на подоконник. «Посмотри на мою жопу», — сказала она с напевными интонациями великосветской дамы.
Листая страницы «Дарвинистской нейрофизилогии» в тщетных поисках хотя бы одного вразумительного предложения, я будто наяву почуял запах Лауры, тонкий аромат сирени, втекающий в комнату после пятидесятипятилетнего отсутствия. Моя жена не любила насекомых, буквально на дух не переносила, и потому редко здесь появлялась. Это у нее превратилось в фобию, начавшуюся, когда ее кузина вытрясла пакет собранных жуков в ванну, где она сидела. В всяком случае, она так говорила. Неплохие детали.
Я встретился с Роберто сразу после того, как последние детали моего развода были оговорены за вечерним чаем в ресторане Дрейка. Все было страшно мило, пока все, кроме моего адвоката, не ушли и я не отправился в туалетную комнату, которая начала кружиться у меня перед глазами пародией на киношные водовороты и вихревые воронки. Офис Роберто находился по соседству, и он дал мне таблетки, на несколько месяцев оглушившие меня. Кто мы такие, чтобы понять огромную яму, которую развод выкапывает в нашей жизни, — яму в три года, самое малое?
Роберто настойчиво утверждает, будто все это оттого, что мы, в сущности, являемся обезьянами, приматами, и безнадежно увлекаемся друг другом. Безусловно, люди не испытывали бы приступов тревоги, если бы все детали (миллион вариантов на каждого смертного) были заранее известны. Не многие твердо знают, чего они хотят, и все мы задушены психологизмом, напомнил я себе.
Я растянулся на своем спальном мешке на столе для пикников в десять утра и лежал там до наступления темноты, почти без движения, разве что несколько раз перекатывался на бок и писал за край. Мне не хотелось ни есть, ни пить, ни даже шевелиться. Мой мозг трепыхался и пульсировал, мое тело подергивалось. Слезы подступили и отступили. Мое кровяное давление разрушало кучевые облака, проплывающие над головой. Я обрадовался, когда левую ногу свело судорогой, и я сосредоточился на ощущениях в ней, забыв об остальном теле. Моя жизнь прокручивалась в уме, как кадры кинохроники. Мое состояние заставило меня вспомнить одного своего дядю, угрюмого мужчину, мне несимпатичного, который вернулся после четырех лет службы на флоте в Тихом океане во время Второй мировой войны, всего несколько месяцев изучал чикагскую ветвь нашего семейства, а затем уехал в Корпус-Кристи, Техас. Переезд в Техас семья восприняла как проявление дурного вкуса. Так или иначе, Карл был старого закала брутальным мужиком, тип киноактера Роберта Райана. Отец загадочно говорил, что война «навсегда искалечила Карла». Тогда я не вполне понимал, что он имел в виду, но Карл, безусловно, не прислушивался к чужим мнениям. Я, разумеется, никогда не был на войне, но чувствовал себя прошедшим войну солдатом. Таким вот искалеченным человеком, словно моя жизнь в нашем обществе была какой-то ужасной и бессмысленной войной, в которой экономика стала единственной приемлемой реальностью. Я нисколько не считал себя вправе ныть или жаловаться по этому поводу. Я был по меньшей мере бригадным генералом в этом жестоком бою продолжительностью в жизнь. Конечно, постоянно возникал соблазн заняться самосовершенствованием по сотне разных программ, которые сначала удручают нас, а потом убеждают своим абсолютным идиотизмом. В одном из моих стариковских клубов в Чикаго мы обычно легкомысленно потешались над бегунами трусцой, скоропостижно умиравшими от сердечного приступа, и удобства ради игнорировали тех, кто загибался от физической лености.