Вот и все, что случилось. Остальное вы знаете. Мамочка!.. Вот сейчас парикмахер, весело приговаривая да удивляясь (не мальчишка ведь — девочка) отчекрыжит темнорусые локоны, и уже никогда, никогда никто не увидит их на этой головке, такой умной, такой послушной и славной. Ох, как долго глаза мои вымораживало, сколько видели они ребятишек, замученных, отданных медициной Ей — попенно, на сруб, но тебя вижу, Девочка, безымянная.
— Ну, вот… — очутился вдруг надо мной Горбатов. Очень доброжелательный, неподпускающий. — Я все-таки надеялся, что Антонина Михайловна улучит минутку, но… Она просила вас прийти с девочкой послезавтра в одинннадцать, — пожал руку, и там, на самом донышке его глаз, глубоко-глубоко, как если б смотреть в удаляющие стекла бинокля, остро и сожалеюще, кончиками гвоздей торчало всеведение: глупый, ты все еще на что-то надеешься.
И не я понес мимо щуплой привратницы прохладное пожатие горбатовской твердой ладони; и не я пропустил в голову сквозь глаза коловерть расплывшихся лиц; и не я выудил номерок, сунул его вкупе с гривеником гардеробщику; и не я успел разглядеть его красно-пористый пемзо-нос; и не я влез в пальто, а потом подкатил к щелочке автомата монетку; и не я докладывал твоей маме, а потом принял от нее заказ на манговый сок для тебя; и не я вышел на улицу в сверкающий, по-котовски ярящийся март. Это все проделал кто-то, чей-то отец. Но не я, не Саша Лобанов. Ну, а он-то где был, этот "папа Лобанов" — как уж стали звать его по больницам? Далеко. Где-то там, где ни разу еще не был. И ни разу не видел, даже в кино — на стеклянном горбу водопада. Рядом с вами. И несло нас, вот этих, троих, плавно, мощно. И баграми упирались в пучину, проворачивали их вхолостую, без опоры. Нарастало, ревело. Видел: там, внизу, клокоча, пенится яма, черно скалятся изъеденные клыки. И ни влево, ни вправо, ни вверх, ни назад. Это было отчетливо. Только как это будет? И когда?
Добыть винкристин — лишь полдела, он может там и остаться, в Штатах. По телефону не переправишь. Посылкой? Лекарства не принимают.
"Саша!.. — бодро встряхивает мембрану Анна Львовна. — Дайте мне адрес Евы. И телефон. Я договорилась с нашим правдистом Геной, а он разговаривал с Москвой, с заведующим корпунктами Ратиани. Да, они обещали позвонить своим собкорам в Нью-Йорк, и, как только Ева достанет, они постараются переправить лекарство. Как? Ну, пусть это вас не беспокоит. Есть много способов". — "Удобно ли, Анна Львовна?" — ежась и млея: неужели сами правдисты могут заняться этим? Невероятно! Дел у них, что ли, мало. В этом мире, где ежедневно только в междоусобицах гибнут тысячи. "Удобно. Я тоже спрашивала. Гена говорит, что Ратиани очень милый человек, очень обязательный, и, если он обещал, значит, сделает. Он сегодня же будет связываться с Нью-Йорком. Диктуйте". - так всегда: она фокусируется лазером в самой нужной точке, прожигая преграды.
Надо ехать в Москву, срочно. Без слов так решаем, потому что в Нейрохирургическом ничем не смогли нам помочь — бетатрон на ремонте. Вот теперь уж не только те, которые в зале, но и мы здесь, на сцене, видим, для чего же меняли тогда декорации.
А билетов, разумеется, нет. Сколько поколений в землю легло, а все то же и то же: вездесущий, всеобъемлющий Дефицит. Не было, чтоб купить билет — достать надо, даже зимой. Лина великодушно едет вместо меня. "Не дали? И по справке? Ах, Сашечка, хорошо, я сейчас покормлю Толю и подъеду к тебе на вокзал. Нет, справки не надо".
Возвращаюсь домой и первое, что услышал: "Папа, ты достал билеты?" Ах, доченька, и ты уже знаешь это неистребимое слово. Неужели так всегда будет? В последние годы говорила Тамара: "Как мы жили бедно, просто нище, ты знаешь. Без отца, втроем на рабочую ставку мамы, но она верила, свято, ждала светлого будущего. Умерла, не дождавшись. А теперь я. И, если б жила Лерочка, она бы тоже ничего не увидела".
День, другой, и под вечер бодрый голос Анны Львовны возвещает в трубке: "Саша, у меня для вас приятные новости: только что звонили из Москвы, сказали, что винкристин уже в "Правде"". — "Да что вы!.. Невероятно!" — "Да, да, Сашенька, — грустно вздохнула, — я же вам говорю: на свете очень много хороших людей".
Я и сам всегда верил в это, но в тот вечер я видел другое. Ту землю, те бескрайние воды, ту высокую толщу неба, навалившуюся на них, которые отделяли нас от Нью-Йорка. И вот по какой-то жилочке просочился SOS. Я знал этот текст, составленный Анной Львовной Ильиной: "Умирает семилетняя дочь ленинградской журналистки Лера Лобанова. Для спасения девочки срочно нужен винкристин". Мы могли думать о том, как все будет, мы могли знать, чего стоит твоя болезнь, но — в душе, не словами, лишь беззвучными крыльями летучих мышей. Но когда пред тобой эти буквы, когда звучат и звучат эти самые страшные, немыслимые слова: умирает Лера Лобанова… И глядел я вдаль, через воды, земли, версты, и одно оседало в душе — безысходность, боль. И обида. За тебя: что все это о тебе. И что все, даже самые лучшие в мире люди, смеют так о тебе. Вот куда-то спешит на оптовый аптечный склад Евин муж, вот и Гена Орлов, правдист, отсылает кошмарную нашу депешу в Москву. И сам Ратиани, окончив деловой разговор, просит собкора. А тот, взмыленный, быть может, чертыхнувшись в душе, обещает. И точно, кто-то едет домой к Еве. Кто-то будет переправлять, везти в самолете, встречать, доставлять. Так доступно лишь Физикам мира. Так боролись за жизнь Льва Ландау. Но мы-то им кто? Мы, козявки, имя которым — миллиард.
Взяли у тебя биопсию — вырезали из носа кусочек того, что забило. И пробирочку эту отнесла в лабораторию патанатомии Лина. "Если плохо, — говорила мне осенью со слов Жирновских соратников, — они глушат химией, эндоксаном". Две ампулы дала какая-то добрая тетя Инна, с которой тут же, в морге, в патанатомии, Лина свела краткую, словно фейерверк, дружбу, остальное предстояло самим добывать. Но и здесь Лина — там, в Москве, достала еще несколько штучек.
"Все на этом свете есть либо испытание, либо наказание, либо награда, либо предвидение", — говорил устами Вольтера ангел Изерад. Наградой (вполне бесполезной) нам был винкристин, испытанием — твои муки, наказанием — наши надежды, а предвидением — Жирнов. Тот самый душевный Лев Адамович, который сказал, что "симпатобластома этого не дает. — И предрек: — Вы увидите, что после двух-трех уколов опухоль почти исчезнет".
Да, из Москвы приходили добрые вести. Глаза не слезились, оба, и — о, чудо! — задышала правая ноздря. В общем, долго ли, коротко ли, но настал день, когда и гистологи там, в Москве, должны были вырастить нашу смерть.
"Саша, здравствуйте… — позвонила Анна Львовна, и почудилось, что вздыхает. — У меня на работе Лина, только что мы разговаривали с Тамарой, — помолчала. — У Лерочки ретикулез". — "Это плохо?" — "Не знаю, вот Лина сейчас будет звонить, узнавать".
Ретикулез, ретикулез — пытался вспомнить что-то отдаленно знакомое. И не выдержал, сам позвонил. "Анна Львовна". — "Да, Сашенька… вот, передаю трубку Лине…" — не могла говорить. "Саша, только что я звонила Людмиле и Зое… они говорят, плохо. Это опухоль, которая из соединительной ткани. И еще она сказала, что это системное заболевание".
Системное… как лейкоз, лимфогрануломатоз — необратимое.
— А еще что?.. — и вдруг вспомнил, заорал: — Нугзари!.. Нугзари! Ретикулосаркома!.. Саркома, саркома!..
— Да, Саша, да… — взяла трубку Анна Львовна. — Но еще есть винкристин, еще… — хлюпала рыдальческим басом. — Тамарочка сказала, что и вторая ноздря дышит. И слезок уже нет. Саша?.. Сашенька, где вы? Еще ничего не потеряно. Мы будем узнавать, мы все сделаем. Саша, берите пример с Тамары…
- А ей с кого брать, со смерти?
— Анна Львовна… — уже спокойней, решенно. — Даже если эндоксан и поможет… — и вновь вскрикнул:- Жирнов!.. Он сказал, что это почти рассосется, почти!..
Как бы худо вам ни было, как бы отвратно ни налезали на вас чужие, даже самые разлюбезные лица — если вынесло вас на люди, вы макакой зоосадовой вынуждены слушать их, лицезреть, как-то сноситься. Слова их и ваши, взгляды, заботы — мелкой щебенкой крошатся в мазутно тяжелое лоно души. И хочешь не хочешь, но короткий всплеск дробит горе. Вот и я брел на работу.
Здорово, бОрода!.. ЗдОрово, гОворю, борода!.. — еще громче, еще веселее нанизывает на меня Дементий Ухов, свои округлые О словно колечки папиросного дыма. Он сидит перед чашкой остывшего чая, а на блюдце гранено белеет крупичато влажный песок. Сиреневая картошина Дементьева носа грустно растеклась на красном щекастом лице. — Черт лысой, сколько ж тебя, проститутку, ждать? Ты чо, обратно в карты прОдулся? Ты гляди — прям, как чугрей.
- А что такое чугрей? — машинально, против воли спросил.
- А хрен его зна-т, так гОворят. Вишь, сижу, чайком надрываюсь. Хошь — пей, вон, вон песок, наведи, наведи!.. О, б!.. Дай на маленькую!.. — просит весело, оттого что не очень уверен. — Ну, спасибо, что дал. Ты пОсиди, я схожу в лавку…