Здесь, перед лицом «узаконенной, господской», как я мысленно ее называл, смерти, на почтительном расстоянии (как почетные лавки в костеле) от заурядных могил, можно было даже примириться с наградами, полученными Молодым Помещиком в «войске коммунистов». Крест Доблестных, который дали ему за мужество, проявленное во время взятия поморского городишки, ничем не отличался тут от той же награды, присвоенной посмертно его отцу за сопротивление «большевистскому нашествию». Эта мнимая общность и позволила Тетке строить старческие химеры о деятельности «чужаков», которые якобы опутали крестьян, уничтожили усадьбу, убили помещика, а теперь хотят помешать исполнению его последней воли.
– Хамы, ну просто хамы, мой мальчик, – говорила она. – Думаешь, я их боюсь? Знаю, им не по вкусу огласка его последней воли. Они надеются уничтожить то, что сделал мой брат. Хотят отобрать у меня бумаги, где значится, что он, – понимаешь, он сам, – отдавал землю крестьянам. А потом, когда бумаг этих не будет, они станут уверять, что сами это сделали… Их реформа. Сотрут благодарную память о нас. – Резко постаревшее за последний год лицо Старой Барыни напоминало застывшую маску.
«Как же она изменилась, – подумал я. – Ведь совсем еще не старая…»
– Понимаешь… Отобрать все… Перечеркнуть… Обо мне, выкупавшей их обремененные долгами угодья, чтоб они не достались в чужие руки, теперь говорят, будто я, как все Бачевские, пью «кровь народа». Крозь народа! – крикнула она с такой страстью, что удивление мое, когда она неожиданно заявила о защите крестьянской земли от посягательства чужих, – уступило место страху.
Женщина, выбрасывающая сейчас из глубины дубового ларя пропитанные сыростью бумаги, способна была без оглядки поверить в любой, ею же созданный миф. Лишь бы миф этот отогнал подальше мысль об истинных причинах упадка имения и смерти брата.
– Она старела, сын мой. И сердце у нее давно уж пошаливало. – Священник, пригласив меня зайти с кладбища к нему, в его темную гостиную, не преминул поразмышлять вслух над причинами столь резкой перемены в характере Тетки.
– Впрочем, была ли перемена? – задумался он. – Мне, мой милый, всегда казалось, что она в равной мере могла стать и святой, и великой грешницей. Такой уж у них был характер. Похожа на брата, ох, как похожа. Но я ей этого не говорил. – Он вознес руку, так. же как во время длинных проповедей, направленных против «алчной, хоть и щедро одаренной богом, грешницы». – Нет, я не сказал ей этого, пока не сломилась в ней вавилонская ее гордыня.
Слушая библейскую ругань ксендза, я думал: вот и этот уже отходит в тень. Скоро и он уйдет, как его бачевская антагонистка, ненужный здесь со своими рассуждениями, основанными на цитатах из Евангелия, с проповедями, которые призваны были пробуждать «совесть фарисеев», а оставили вечный след лишь на плюшевой подстилке амвона благодаря мощным, достойным пророка ударам его кулака.
– Так вот, я объявил ей это, когда она воистину примирилась с богом и осознала грех свой – чрезмерную гордыню.
Священник поднялся с кресла и, торжественно указав на стоявшую под «Чудотворным Иисусом из Роси» обшарпанную скамеечку для моленья, возопил:
– Тут заливалась она горькими слезами. Горькими слезами искупления. Сперва я, бедный грешник, не поверил, что бог снял с нее проклятье алчности и гордыни. И сказал я ей, – прости мне, господи, мои прегрешения, – чтоб шла она, как и прежде, к викарию на исповедь. Он, мол, не станет требовать, чтоб она полностью отринула дух зла и уничтожила все, до последнего, зернышки плевела. А она – ничего, только плачет, бедняжка. – Он вдруг расчувствовался, и вместо вылитого портрета Скарги[6] – этого любимейшего проповедника всех ксендзов, я увидел перед собой старикашку, тихо оплакивавшего в зимние вечера за пасьянсом умерших своих прихожан.
– Боже мой, ничего, ни слова, только стоит коленопреклоненная и плачет. – Священник вынул из глубины сутаны маленький кружевной дамский платочек и показал мне его: – Вот, тут позабыла. Когда я взял его в руки, видит бог, слезы можно было выжимать. А я, понимаешь, еще уперся: «С чего бы это, – спрашиваю, – почему именно тут?» А она на образ показывает. Образ этот, видишь ли, отец ее привез, еще когда в уланах служил. Матери на именины. А та после смерти костелу отписала, спаси, господи, ее душу. Нет, нет, – поправился он. – Спаси, господи, их души. Одна семья.
– Ну, мне пора, пожалуй, – неуверенно пробормотал я. Похоронная церемония смертельно меня утомила. Я мечтал лишь об одном – как можно скорее уехать отсюда и забыть все, что связано с Охотничьим Домиком. Забыть об этом псевдодворце, об устаревшем, гербами украшенном склепе, где около полудня мы погребли рядом со сгнившим уже гробом молодого Бачевского тело его «смирившейся» сестры.
– Нет, нет, сын мой. Я же тебе еще главного не сказал, – запротестовал ксендз. – Впрочем, может, ты знаешь. Может, она и тебе сказала. Ну конечно же, сказала. Ты же вроде адвоката у нее был. Тогда скажи мне только, что ты об этом думаешь?
– О чем? – спросил я.
– Как это о чем? О ее исповеди. Или она тебе никаких бумаг не оставила? – изумился ксендз.
– Что еще за исповедь? – рассердился я. И вправду, я был сыт по горло Бачевом, и мне вовсе не улыбалось сидеть тут еще несколько недель, чтобы в роли «почти адвоката» Тетки исполнять какие-то ее, необходимые для «примирения с небом» желания.
– Значит, она и в самом деле ничего не оставила, О, святой Иисусе из Роси! – воскликнул ксендз. – В самом деле, ни бумажки, ни письма…
– Да вы же сами знаете, что осталось…
– Неужели опять эта дьявольская гордыня? – вслух размышлял ксендз Станиславский, в упор разглядывая красочное изображение Чудотворного Иисуса. – Блудница Иезавель, – буркнул он и вдруг, словно бы получив из уст нарисованного Христа удовлетворительный ответ на мучающий его вопрос, рухнул на скамеечку и принялся яростно колотить себя в грудь.
– Я согрешил, сын мой, – сказал он, наконец вставая. – Она, бедная, просто не успела написать своей последней воли. Сердце подвело…
– Какой там еще воли? – путаный его рассказ вызвал у меня раздражение. Мне ясно стало, что Тетка приходила к нему сразу же после первого визита домогавшихся клада делегатов. Вернувшись тогда вечером, она впервые завела разговор о «чужих», которые хотят перечеркнуть все, что сделал для деревни Молодой Помещик.
– Сейчас, минуточку… – урезонивал меня старик. – Все вы теперь такие нетерпеливые… Ну так вот, когда я кончил, она заплакала, а потом и говорит, знаешь, что она сказала?
– Не знаю, – отрезал я.
– Вот именно, – обрадовался вдруг ксендз. – Мрак, он не сразу рассеивается… Особенно душевный, – прибавил он почти шепотом. – Так вот, она выплакалась перед образом господа нашего Иисуса Христа…
– Перед образом плакала? – воскликнул я.
– Да, я уж рассказывал тебе. Ну и что ты об этом думаешь?
– Я… А может, это вы, ксендз, посоветовали ей отвезти в город копии дарственных с подписью Молодого Помещика? – спросил я со злостью.
– Ну да, я, – с гордостью признался священник. – Она хотела этот ларь у меня оставить. Боялась, бедняжка, каких-то «чужих». А я убедил ее, что лучше в городе хранить. В учреждении. Оно и верно, – он снова воздел руку на манер Скарги, – то, что сделано Молодым Помещиком, не должно быть предано забвению. Теперь вам кажется, все равно: по принуждению земля отдана или по-христиански. Но поверь мне: земля земле рознь. Та святее, на которой милосердие ближнего свершилось. Я и ей так сказал.
– А может, вы, ксендз, сказали, куда именно отвезти эти бумаги? – желчно спросил я.
– Как это куда. Я же ясно говорю: в город. Там, в учреждениях, знают, где такие святые бумаги поместить надо, чтоб сберечь их, сохранить, ведь они свидетельствуют, что мы сами, по-христиански, поделили между собой плоды матери нашей. Сами. Не по принуждению. Не по замыслу чужих народу и вере людей, а по закону, в Евангелии вычитанному.
Так вот, значит, где начало легенды о мифических «чужих». О тех безбожниках, которым не по вкусу пришлось, что не они отдали землю бачевским крестьянам. А уж тут само собой напрашивалось, что те самые люди, которые убили Молодого Помещика, теперь подкарауливают бумаги, закопанные в сундуке. Их-то, «не ведающих ни бога, ни отчизны» и ожидала Тетка в тот памятный вечер накануне нашего путешествия в город, где «должны же найтись учреждения, сумеющие оценить такие документы».
Тогда, вечером, не подозревая еще обо всей этой галиматье, я с удивлением наблюдал, как тщательно готовится бачевская помещица к этому никчемному визиту. Мне-то ясно было, что эти люди, – по словам Тетки, уже раз предлагавшие ей поделить выкопанный в парке клад, обещая хранить молчание, а если нужно то и помощь оказать, – всего-навсего самые обыкновенные воришки, каких немало в наших, не избалованных божьей милостью краях.