— Если ты веришь в магнит, я буду пользоваться магнитом, — говорит он. — Но он необходим далеко не всегда. Он нужен как связующее звено, он не самоцель.
— Да, — говорит она, не понимая.
— Я верну тебе зрение, но нам придется ждать долго и терпеливо, пока наступит нужный момент. — Он склоняется ниже к ее лицу и спрашивает снова: — Ты хорошо меня слышишь?
— Да, — отвечает она, обращая свои слова к невидимому потолку. — Да.
— Прежде всего, ты должна успокоиться. Ты должна слушать мой голос, и только его. К окончательному лечению мы приступим тогда, когда ты будешь слушать мой голос с таким огромным доверием, что не будешь его слышать. Ты слышишь его и в то же время не слышишь. Понимаешь?
— Нет, — говорит она все таким же внятным голосом. — Этого я не понимаю.
Он сидит на стуле с ней рядом. В комнате еще светло, но он знает, что скоро наступят сумерки; впрочем, это не играет роли, время принадлежит ему. Он совершенно спокоен. Он улыбается ей и слышит, как она вслушивается в его молчание.
— Ты молода, — говорит он, улыбаясь. — И разум у тебя на редкость светлый.
— Отец тоже так говорит, — отвечает она.
— Ты уже знаешь много языков, — продолжает он. — Ты образованней многих других.
— Да, — тихо говорит она.
— Но ты не видишь, — говорит он.
На это она не отвечает.
В коридоре почти совсем темно. Можно различить дверные ручки, более темный квадрат на полу, наверно коврик. Поскольку эта темнота не связана напрямую с дневным светом, трудно определить, настали ли уже сумерки, может, здесь просто плохое освещение. Зелингер об этом не думает. Он только старается уловить голоса в комнате за дверью. Они тихие, невнятные, иногда они умолкают совсем. Записи делать невозможно.
Так, в полумраке, и начался его отчет.
«Магнетизер заявил, что должен остаться наедине с пациенткой, — пишет Зелингер. — Поэтому я вышел из комнаты и сел на стул за дверью».
— Я ничего не помню, — говорит она.
— А что ты помнишь, когда ничего не помнишь?
— Как меня отнесли вниз. Это мне другие потом рассказали, я помню, что мне рассказали. Отец тоже пытался заставить меня рассказать, но мне рассказать нечего. Я ведь была совсем маленькой, когда это случилось.
Он закрыл лицо руками: вот оно, думает он, вот оно, я не должен ее упустить.
— Наверно, тебя отнесли в подвал, — уговаривает он, — и мучили там. Ты должна попытаться вспомнить ради себя самой.
— Отец сказал, что меня мучили в кухне, — говорит она все тем же голосом, — потом меня нашли там, в изорванной одежде. Говорили, что меня очень сильно покалечили.
— Да-да. Продолжай.
— Вот и все. Мне сказали, что меня изнасиловали. Что их было много. После этого я ослепла.
Она слишком бесстрастна, думает он, раздраженный, разочарованный. Эту скалу бесстрастия невозможно поколебать.
На улице стемнело.
Он зовет Зелингера. Они стоят у ее постели, Мейснер устал. Поколебать ее не удалось. Она далеко от него, а теперь рядом стоит отец, и Мейснер знает: пока ничего не получилось.
— Сейчас я буду ее магнетизировать, — говорит он.
Это происходит очень быстро, гораздо быстрее, чем он предполагал. Он подсаживается к ней, кладет руку ей на живот, другой рукой снимает повязку с ее глаз. Девушка моргает. Тогда он медленно проводит рукой над ее лицом. В комнате стоит мертвая тишина. Она лежит неподвижно, сброшенная повязка белеет полоской на темном полу. Мейснер проводит рукой пятнадцать раз, тридцать раз. Иногда опуская руку совсем низко, он с силой проводит ею по лицу девушки. Иногда Мария ощущает его движения только как легкое колебание воздуха.
Наконец Мейснер встает.
— Она заснула, — говорит он. — В ближайший час никто не должен ее беспокоить.
— Сколько раз надо будет повторить лечение? — спрашивает Зелингер.
Но оба знают, что этого не знает никто.
Когда они вышли из комнаты, она лежала неподвижно и дышала ровно, как спящая.
Мейснер идет домой, понимая: что-то надо делать по-другому.
Видимо, этот подход неправилен, думает он. Я пытаюсь вернуть ее к действительности, а она ее не принимает. Однажды она отторгла действительность и теперь не хочет к ней возвращаться. Я настаивал на своем, упорствовал и был не прав. Это мой промах, но еще не все потеряно.
Я совершил ошибку, думает он спокойно. Ошибку почти непростительную, но зато теперь я понял. Я должен был дать ей нечто другое. Великий Парацельс должен был явиться мне и зажать мне рот. Я предал его, отказавшись от визионерства. А я должен был дать ей иллюзию.
Правда не стоит ничего, думал он. Я пытался преподнести ей правду, но правда предала, как предавала всегда. Правда, вероломна. Я не должен был прибегать к ней. Я должен был предложить ей нечто другое, потому что правда уже однажды предала ее.
Я должен был предложить ей ложь, думал он, засыпая, когда чувство поражения почти уже притупилось. Ложь или то, что они называют ложью. Именно ее.
* * *
Протокол, несомненно, велся непосредственно во время сеансов. В заметках о первом сеансе описаны только внешние обстоятельства: глубокий сон девушки, повязка. Приводятся также обрывки разговора. Зелингер отмечает просительный тон магнетизера, его почти отчаянную мольбу, но подробностей никаких.
Ничего не говорится также о том, появилась надежда или нет. Зато приводится частота пульса: восемьдесят четыре удара в минуту после сеанса.
Зелингер еще раз оставил их наедине. Выбора у него не было: он капитулировал. Лечение надо было продолжать. Из библиотеки доносилось тихое бормотанье; Зелингер записывал то, что слышал.
Во время последующих сеансов, писал Зелингер, Мейснер пытался завоевать доверие пациентки, рассказывая ей о своих прежних успехах в лечении. Надеюсь, он добьется успеха. Я целиком на его стороне.
Зелингеру трудно усидеть на месте. Он спускается в кухню и разговаривает со слугами. Они осторожно расспрашивают его, но он уклоняется от ответа. «Мы ничего не знаем, — коротко говорит он. — Мейснер еще продолжает ее лечить. Лечение не окончено».
Находясь в состоянии полного покоя, маятник не колеблется.
Впервые об электротерапии деловито и беспристрастно рассказывается в «Expériences sur l’electricité»[6] Жана Жаллабера, вышедших в 1748 году. Слесарь Ноге, много лет, парализованный и известный всей округе своими рассказами (им самим выдуманными), испытал на себе целительное воздействие электрической силы и выздоровел. Что вызвало его паралич, в подробностях установить трудно. В Монпелье доктор Соваже лечил электричеством бедняков. Он использовал все известные тогда методы. Иногда Соваже электризовал пациента, из тела которого при этом вылетали искры; с ними из человека вылетала хворь и лопалась с треском. Люди во множестве сходились посмотреть на лечение. Иногда использовалась лейденская банка. Она действовала сильнее: в газетах писали, что пациенты потом пошатывались, с трудом держась на ногах.
Рассказывали и о «толчках Мусхенбрука»[7].
Летом 1751 года на Риддарторгет в Уппсале лечили страдавшую ревматизмом мадам Венман — это случай известный. В 1759 году пастор Юртсберг излечил столяра из Слепа. Тот пришел к нему, жалуясь на боли в спине, «получил два толчка и ушел от него здоровым».
В одной только Швеции лечению этим методом в 1765 году подверглись 1168 пациентов.
Мы можем представить себе происходившее как картину. Справа — большая электрическая машина вроде стеклянного шара, ток по металлическим цепям и торчащему из нее железному стержню передается пациенту. Пациент сидит на стуле. Вокруг него расположились электризатор, его помощники и зрители. Дело происходит в 1754 году.
Справа, ковыляя, входит ревматик.
Пространственная перспектива сформирована так, что широко открыта для обозрения. Она обращена к нам.
Высокие окна, плоский пол. На мужчинах туго обтянутые штаны. Рот пациента полуоткрыт. Разговоры умолкли. Все уставились на него.
Мы ничего не знаем о том, как вел свой рассказ Мейснер.
Знаем, что он рассказывал о себе. Но вздумай он рассказать обо всем, что было на самом деле, развязка наступила бы скорее и была бы скандальной: усиливающееся смятение, возрастающий страх, явная паника, под конец крик, призывающий отца, и Мейснера выдворили бы из города, а может быть, если бы гнев затмил рассудок, чудотворца убили бы. Но то, что он преподносил Марии, не было правдой, он рассказывал ей нечто иное, что было правдой в более глубоком смысле.
— Ты мне противишься, — говорил он ей. — Ты не отдаешь себе в этом отчета, но ты отталкиваешь мои слова. А ты должна их принять. Ты должна изменить свое представление о человеке. Ты можешь представить себе меня?
— Нет, — отвечает она. — Нет, нет.