— В этом-то вся беда. Ты можешь вспомнить тех, в ком ты уверена, а меня ты представить не можешь. Я слишком ненадежен, слишком сопряжен с риском, я ловушка для спокойствия. Ты предпочитаешь верить тому, что тебе говорят те, в ком ты уверена. Ты ощущала прикосновение моей руки, но ты не решаешься представить себе все остальное.
— Но ведь я не могу, — говорит она.
— Ты должна.
Он вдавался в подробности, но то, что скрывалось за подробностями, опускал. Он рассказывал о дворе Марии Терезии, об официальной жизни при этом дворе и о том, как его однажды пригласили к императрице, чтобы он рассказал о своем опыте. Тут он увидел, что девушка слушает. Он упомянул о том, что его преследовали, его втащили на гору и хотели убить, но он только смерил врагов взглядом и спустился вниз, спокойно пройдя сквозь их сборище, и никто не посмел его тронуть.
Она лежала в своих жарких потемках с повязкой на глазах и вслушивалась в его голос: он казался ей более мягким, чем вначале, более вкрадчивым; быть может, жесткость была в том, что он рассказывал, но это ей было безразлично. Она понимала, что он много ездил по свету, повидал много стран и жил при дворе. Он немного сбивчиво рассказал про гору и про своих преследователей, да она и не все из этого рассказа поняла.
Когда он ее магнетизировал, руки его были мягкими, он осторожно прикасался к ней, и голос у него был мягким.
— Все гораздо красивее, чем ты думаешь, — говорил он. — Может, ты и пытаешься вспомнить мир таким, каким он был до того, как ты ослепла, но это искаженный образ, ложный образ. Ты скрепила вечной печатью тот образ мира, какой у тебя сложился, и не хочешь, чтобы он поколебался. Но мир выглядит совсем не так.
Ты должна представить его себе как необитаемую долину — ты вступаешь в нее, и ты одна можешь ее преобразить, если только не допустишь, чтобы она подчинила тебя себе. Ты обладаешь такой властью, какой нет ни у кого другого.
Ты должна представить себе, что мир прекрасен. И меня ты должна увидеть в таком образе, какой был бы тебе приятен. Ты должна научиться доверять — это самое трудное. Ты играешь на фортепиано свои менуэты, но всему тому, что за пределами музыки, ты не доверяешь. Разве это не так?
— Отец говорит, что в мире очень много зла, — шепчет она.
— Не верь ему. Никакого зла нет — ты можешь уничтожить зло, если не будешь в него верить. Отец твой видит только реальную жизнь, но не видит паутины, скрывающей ее от нас. Я создам для тебя такую паутину. Хочешь?
— Да, — отвечает она тихо, но внятно. — Да.
— Я ездил в далекие края, — говорит он, глядя в окно. — Я побывал во многих странах.
Он замолкает, пытаясь сосредоточиться: он знает, что должен говорить очень просто, очень внятно.
— В Вене, — говорит он после паузы, — я слушал молодую девушку, игравшую на фортепиано. Она была слепой, и звали ее почти так же, как тебя. Ее звали Мария Тереза фон Парадис. Великий Моцарт посвятил ей одну из своих пьес. Ей покровительствовала императрица. Она играла в зале, украшенном с такой роскошью, какую ты и представить себе не можешь. Во дворце было много залов, один из них был круглый и весь позолочен. Его убранство стоило миллион серебряных флоринов. В зале было два зеркала, одно напротив другого; если ты стоял посередине, можно было заглянуть в вечность.
— И вы заглянули? — взволнованно спрашивает она.
— Увидеть вечность могли только те, кто был очень маленького роста, — ответил он. — Высокие видели в зеркалах только самих себя.
— А девушка?
— Я ее вылечил. Это был мой первый большой успех, и какое-то время все меня прославляли. Я ее вылечил.
Было это в 1777 году. Девушку поместили в больницу Кравик, в маленькое частное отделение, расположенное в одном из флигелей. Лечение очень скоро принесло плоды. Когда Мейснер поднес намагниченный жезл к отражению девушки в зеркале и стал водить по нему, девушка начала следить глазами за движением жезла. Он никогда не забудет восторженного чувства, охватившего его, когда он заметил, что и впрямь дирижирует движением ее глаз. Вскоре ее веки почти перестали нервно подергиваться. Она явно и неотрывно следила за движением жезла.
Первый сеанс повлек за собой некоторые неприятные последствия. Девушку стала бить сильная дрожь. Потом дрожь прекратилась, но на смену ей пришла острая головная боль. При этом появилась болезненная чувствительность к свету: сквозь трехслойную черную повязку пациентка могла определить, в какой комнате находится — в темной или освещенной.
Мейснер постепенно вводил ее в соприкосновение с окружающим миром.
До этой минуты он мог рассказывать все, как было на самом деле, и Мария внимательно вслушивалась, вбирая в себя его рассказ. До этой минуты все шло хорошо, он и теперь помнил чувство счастья, какое охватило его тогда и преобладало над всем в те первые дни, помнил бурю восторга, бушевавшую в Вене, полученное им приглашение ко двору. Девушка была прелестна: она цеплялась за него, называла своим благодетелем, говорила, что хочет, чтобы лечение никогда не кончалось.
Вот тогда, думал он, тогда я должен был остановиться. Именно тогда я должен был погибнуть — от руки наемного убийцы, от упавшей сосульки. А потом все переменилось. Я сделался другим. И великое превратилось в гротеск.
Он рассказал об этом Марии, но рассказал не все. Он доходил в своей откровенности до той грани, переступив которую он рисковал разорвать паутину.
— У меня было много врагов, — говорил он, закрыв лицо руками. — Они знали, с какой стороны меня атаковать. Ее звали Мария Тереза фон Парадис, и она была очень известной пианисткой, потому что была слепая. Наверно, пианистка она была посредственная, но как слепая пианистка — нет.
Он увидел, как дрогнуло лицо лежащей девушки, и, наклонившись, провел по ее лицу рукой.
— Спокойно, — сказал он. — Спокойно.
Слепота — это ведь тоже отличительное свойство, — продолжал он, — но ничего выдающегося в ней нет. Наверно, многие видят в этой особенности не помеху, а дополнение к другим свойствам. Мария Тереза кормила свою семью — кормила тем, что она слепая, а играет на фортепиано. Ее представили ко двору, и те, у кого были деньги, выплачивали ей большое содержание. Вот как обстояли дела. С этой-то стороны меня и атаковали.
Спустя несколько месяцев она стала хорошо видеть, и о ней перестали говорить — история была уже старой и всем приелась. Девушка продолжала играть при дворе, но играла все реже. А так как у меня было много врагов — ведь неожиданный успех всегда порождает их во множестве, — они нашли повод, который искали, чтобы нанести мне удар в спину.
«Никто больше не захочет ее слушать, — сказали эти люди ее родителям. — Никто уже не дает ей вспоможения. Посчитайте ваши доходы — вы скоро станете бедняками».
Я ни о чем не знал. Однажды днем, четыре месяца спустя после начала лечения, родители явились в частный флигель, где жила девушка. Они потребовали, чтобы она вернулась домой. Потребовали, чтобы она прервала лечение. Фрау фон Парадис объявила, что обратилась к врачам, хотя это ложь — наоборот, врачи обратились к ней. И врачи будто бы сказали, что я приношу девушке вред, я шарлатан, и меня надо обезвредить.
— А она уже могла видеть? — спросила девушка, лежавшая перед ним на кровати. Мейснер слышал, как дрожит ее голос.
— Да, — ответил Мейснер. — Она могла видеть. Ее зрение улучшилось, хотя и не совсем вернулось.
— И что же вы сделали?
— Я выставил их за дверь. Через день явилась целая депутация, в которую входили профессора ван Свитен и Барт, а также доктор фон Штёрк. Они осмотрели девушку и удалились, не сказав ни слова. За дверью ждали родители. Они поговорили с депутацией. А потом вошли и заявили, что зрение девушки не улучшилось — это просто плод ее воображения. Плод воображения! Профессор Барт объявил также, что «пациентку по-прежнему следует считать слепой, потому что она не смогла правильно назвать предметы, которые ей показывали». Но она ведь никогда прежде не видела этих предметов!
Герр фон Парадис потребовал, чтобы я немедленно «освободил» его дочь. Я сказал, что она совершенно свободна, но я хотел бы закончить лечение. Тогда он стал угрожать мне обнаженным мечом. А тем временем в комнату девушки ворвалась мать. И вскоре появилась вновь, волоча дочь за руку. Девушка опять попыталась уцепиться за меня, но они ее оттащили.
А на другой день императрица приказала изгнать меня из Вены. Я должен был покинуть город в двадцать четыре часа.
Комнату затопил сумрак. Рассказ Мейснера продолжался больше часа. Девушка по-прежнему лежала не шевелясь.
— Именно тогда, — сказал он, вперившись в пространство, на какое-то мгновение, забыв, к кому обращается, — именно тогда я сильно усомнился в окружающем мире. Мир руководился слишком сомнительными правилами, чтобы я мог с ним совладать.