Без участия Лины разговор заскакал чёртом на сковородке, и вскоре разразилась ссора, как и положено в такой обстановке, не из-за чего-либо конкретного, а в силу оскорбительного, хотя и неуловимого умственного превосходства Серафима над уже готовыми обидеться чему угодно усами пуэрториканца. Ввиду этого превосходства очередной раз была совершенно несправедливо затронута честь волосяного покрова культурного слоя человечества, но мне кажется, прямой удар правой в лоб пуэрториканец схлопотал всё же не за «вшивых интеллигентов». Борьба продолжалась в «партере», и рассвирепевшему Серафиму вскоре удалось завладеть горлом противника, но тот в свою очередь, словно опытная жена-скандалистка, вцепился в довольно густые и длинные волосы воинственного поэта, и остаться бы ему без скальпа, если бы не бутылка, упавшая со стола и с готовностью наёмного убийцы подкатившаяся к борцам за справедливость.
Не буду долго играть низменными чувствами читателей, а расколюсь сразу: никто не был убит и даже тяжело ранен. Бутылка сделала своё дело (ох, и отольётся она тебе, Серафим, по тому же месту), разжала пальцы чувака, и он, полежав некоторое время спокойно на полу, вдруг вскочил и с воем кинулся к телефону. Серафим не стал дожидаться продолжения событий, а, закрыв за собой дверь квартиры и задумчиво спускаясь вниз по лестнице, опять споткнулся о мусорное ведро и, кувыркаясь вместе с ним, выкатился на улицу.
Хорош поэт, нечего сказать. Ему бы не мещан лупить да на жён их силу тратить, а воином-интернационалистом в какое-нибудь место, и погорячее. Да не любит он эти места и к интернационализму как-то по троцкистски относится. Но надо отметить, что после драки нехорошо стало Серафиму. Совесть стала грызться с кем-то там внутри. Опять не сдержал он жившее в нём чувство превосходства над людьми, которое даже в драках придавало ему утроенные силы. И чувство это было неприятно ему тоже сыздавна, ибо звало побеждать, командовать, повелевать, диктаторствовать. А то, что хорошего в диктаторстве мало, Серафим интуитивно чувствовал и понимал умом, глядя на расплодившихся вокруг карманных наполеонов и плоды их диктатур — карманных по существу, но всенародных по идеологическому шуму.
Особенно достало его наполеонство армейское, где приходилось биться со «стариками» ежедневно, а когда сам стал «стариком», с трудом сдерживать невольные позывы помыкать «салажнёй». Нет, чувство власти, превосходства, желания быть всюду первым — омерзительная алчность примитивного существа, вылезшего из вонючего болота червивого существования на первую ступеньку эволюции (для красного словца помяну и жалкого вероотступника Дарвина с его вульгарно-утопической теорией). Он не хочет быть первым, средним или последним, не хочет драться, как на поляне лунной ночью дерутся самцы за самок: кто сильнее, тот и король, но что за сила сжала его кулаки и бросила на этого усатого кота, тем более, что он вовсе и не муж Лины, а просто возможный вариант.
А что скажут господа, то есть граждане, народные манипулянты? Они опять не в духе. С Серафимом всё ясно и так. Его, горбатого, могила только исправит. А вот муж! Не тот муж и всё. Зачем в магазин бегает, зачем баб на стороне дерёт, пардон, имеет, зачем с Серафимом дерётся?
Зачем, зачем? А затем, что где я такого, как вы хотите, найду? Нету такого. Может, в Гренландии или в Австралии есть, а у нас нету. Он такой, как все, может быть, немного лучше, немного хуже, но один из миллионов. И поймите меня, господа народные манипуляторы, — эта книга не об идеально-управляемых объектах манипулирования, а о тех, что достались нам волею манипулятора, более компетентного и могучего, чем ваш покорный слуга.
Из записной книжки
Однажды я попал в компанию людей
с нервным тиком в ногах,
со спичками в зубах,
хохочущих как нервнобольные,
мелющих чёрт-те что, чёрт-те о чём,
звенящих мелочью и ключами в карманах,
напевающих один и тот же мотив,
причмокивающих и сосущих непонятно что,
воняющих потом, гнилыми зубами, горелыми
табачными листьями, пивом, мочой, косметикой
и ещё чем-то, столь же приятным,
с урчащими животами,
глядящих как жабы со дна болота,
плюющихся прошлогодними соплями,
дышащих, чихающих и зевающих прямо в лицо собеседнику,
пьющих водку, как прапорщики из Архангельска,
чавкающих за едой, словно олигофрены,
носящих на себе насекомых, вирусов, микробов,
норовящих занять денег и не отдать,
готовых спереть всё, что плохо лежит,
врущих, как сталинские стукачи,
ругающихся, словно осквернители еврейских кладбищ,
лезущих под юбки дамам, а потом запирающихся с ними
в клозете, где места ровно на унитаз и одного человека на нём,
храпящих, как в тифозном бреду,
блюющих на лестницах, на станциях метро и в вагонах
электричек…
Это была обыкновенная вечеринка — встреча старых университетских знакомых, дипломированных журналистов, востоковедов, преподавателей истории.
Аверьянов тоже проницал людей насквозь и чувствовал своё глубокое превосходство над ними. Как всё-таки много в мире людей подобного рода и как мало в этом какого-либо толка. Разумеется, он прекрасно сообразил, что за тип этот Серафим и в какой области жизни и искусства вкусы его жены и Серафима наиболее сходятся, но грубое хамство или битьё морд не удел проницательных. Они по большей части управляют хамством и мордобоем, как выяснил ещё в годы детства Жорка Аверьянов. Конечно, он комплексововал, как и всякий слегка образованный русский человек, и комплексовал давно, с отроческих пор.
Среди всех его дворовых и школьных приятелей был он невысок, не особенно силён, умён и скучен в компании девочек. Жил он в ту пору в одной из автономных республик Закавказья в небольшом городишке, и половое созревание его протекало в атмосфере здорового социалистического национализма. Почти каждая попытка его завоевать сердце и прочие внутренние органы какой-нибудь голоногой, курносой девки, которых не очень много бегало по закавказским улицам, кончалась побоищем, а вернее просто побоями со стороны местного населения и прохожих мужчин и юношей разных национальностей.
Отчаявшись в завоевании внутренних органов местных сосискоедок обычным человеческим путём, Жорка пошёл в большой спорт, в секцию бокса. Тренер секции, человек, поросший диким курчавым волосом с головы до пят, приказал Жорке сначала месяц питаться сырым мясом с сахаром, а потом приходить на тренировку. Полмесяца он боролся с прогрессивной блевотой, но вторые полмесяца уплетал сырое с кровью мясо, как макароны. Тренировки пошли успешно, и вот на одном маленьком соревновании внутрисекционного значения Жорка уже вступает в бой с представителем Чечено-Ингушетии. Бой закончился очень быстро, полным Жоркиным беспамятством и последовавшим за ним глубоким отвращением к личному участию в мордобоях, а также к представителям сразу двух национальностей: чеченам и ингушам.
Окончательно отточил он своё чувство национальной интуиции в приключившейся в их городишке заварухе с кубинцами, учившимися в местном сельхозинституте. Один из них, чёрный, как сапог, слишком настойчиво домогался местечковой земфиры, за что был нещадно бит рыцарствующими джигитами. Кубинцы, которых училось в институте сотни полторы, постояли за товарища и отлупили с десяток рыцарей, после чего весь город, как один человек встал на защиту нации. Общежитие, где жили «чёрные», плечом к плечу громили русские, осетины, грузины, чечены и ингуши. В числе добровольцев этой интернациональной бригады был, конечно, и Жорка, сменивший приёмы бокса на железный прут, но действовавший им довольно сдержанно, а больше поджигавший страсти толпы выкриками: «бей чёрных!», втайне подразумевая под «чёрными» не только злополучных кубинцев.
После переезда родителей и его самого в Ленинград национализм на некоторое время потерял питательную почву, а привычка есть сырое мясо подвигла его на такой довольно рискованный способ самоутверждения среди новых приятелей, как употребление в пищу кошачьего мяса. Кошек ловили сообща в подвалах дома, где поселился Жорка с родителями. Убивал их и разделывал один из местных хулиганов, а Жорка резал по кусочку тушки то оттуда, то отсюда и, закусывая квадратиками сахара, пожирал на глазах у обалдевшей от этого зрелища публики. Ореол чертовщины он утверждал и долгим, никем не прёодолённым висением на одной руке и стоянием с поднятой рукой сколько угодно времени. Входя в пустой вагон трамвая, он плевал на чистые сиденья, мочился в телефонных будках.
С течением времени и возникновением других интересов интенсивность этих удалых поступков несколько снизилась, а привычка к сырому кошачьему мясу вообще испустила дух, ибо Жоркой брезговали девушки, наслышанные о его удивительных способностях. А девушек Жорка желал со страстью объевшегося мясом мартовского кота и, не находя доступного объекта удовлетворения своей страсти, до поры до времени утешал её творчески осмысленным и профессионально изученным ещё на Кавказе молодёжным рукоблудием. Иногда ему удавалось сублимировать эту страсть в форму более высшую, и таким образом он стал подающим надежды прозаиком и написал несколько рассказов, которые срочно были отнесены им в редакцию журнала «Мойка» в предвкушении уже стоящей за углом редакции всесоюзной, а то и европейской славы.