Громов отстоял очередь в сбербанк, вернулся в ЖЭК, отстоял очередь за справкой, узнал все о состоянии здоровья пяти старух, томившихся в приемной под неизменным антиалкогольным плакатиком, и к семи вечера подошла его очередь регистрироваться в паспортном столе. Без пяти семь пыльный милиционер закрыл паспортный стол.
— Извините,— сказал Громов,— я в отпуске, может быть, можно…
— Послезавтра,— сказал мент.
— Почему не завтра?— опешил Громов.
— Что значит — почему?— сухо спросил мент.— Существует известный распорядок.
— Но мне надо в комендатуру…
— Что значит — в комендатуру?— спросил мент.— Всем надо в комендатуру. Надо было вовремя приходить, и вы бы имели успеть. Но как вы пришли, так вы и имеете. Не задерживайте, не загораживайте.
— Слушай, служивый,— сказал Громов.— Я офицер, у меня тоже служба…
— Что значит — тоже служба?— спросил мент.— Если вы будете тут разглагольствовать, если имеете тут загораживать, то мы можем поговорить иначе, и тогда выяснится, какая служба.
Громов повернулся и вышел. Он все уже понял и, если честно, втайне догадывался о том, что не зарегистрируется сегодня. Он понимал, что в отсутствии целей и смыслов население надо чем-то занять, а так как работы тоже нет, занять его можно только добычей той или иной бумаги, дающей право получить еще одну бумагу. Молодежь могла самоистребляться в перестрелках, войнах или экстремальных развлечениях, а старики — бесконечно длить полусуществование в очередях. Страна превратилась в обитель самоуничтожающейся молодежи и непрерывно, как дворовая карусель, скрипящих по кругу стариков. Громов понял, что тоже стоит в очереди на эту участь. Идти домой пешком ему было невыносимо. Он сел в троллейбус. От паспортного стола до дома было три остановки.
Троллейбус ехал медленно, тоже скрипя и дребезжа. Тут все делалось медленно, ме-е-едленно, ибо медлительность есть власть, а тут было сразу много властей: власть времени, власть распада, просто власть, а человек, существо быстрое, ничего тут не мог и не значил. Человеку тут ничего было нельзя в силу этических, физических, юридических, биологических и климатических причин, и каждый имел девяносто девять оснований ничего не делать, а тот, кто делал, был всегда и во всем виноват. Тесно мне, тесно мне. Мне душно, мне медленно. Так медленно идет жизнь, а когда проходит, оказывается, что все произошло очень быстро. Я вхожу в эту жизнь, как в воду, я чувствую, как она тормозит, расхолаживает, поглощает меня. Пожалуй, мне надо поскорей убираться отсюда. Пассажиров было мало. Молодой человек, то есть подросток, или там отрок, короче, существо лет восемнадцати, для которого в русском языке не было подходящего слова, не юношей же называть грязного, прыщавого типа в косухе, орал на толстую накрашенную деваху в платье с голубыми и розовыми разводами. Деваха оглушительно рыдала. Она хватала отрока за косуху. Еще бывает слово «парень». Я люблю, когда мой парень сзади. Мой парень требует, чтобы я себе брила. Подскажите, дорогая редакция, не опасно ли это. Ее парень отпихивал ее, упираясь в толстые сиськи. Она рыдала и умоляла. Он орал «Отвяжись, сука!» и наконец вмазал ей по толстой морде. Публика наблюдала без особенного интереса, в сериалах она видала и не такое.
Тут в Громове наконец распрямилась пружина, сжимавшаяся весь день, а может, и все два года перед тем, а может, и всю жизнь. Он вскочил с изрезанного кожаного сиденья, одним прыжком достиг парня и принялся мутузить его так, что в первые секунды сквозь красный туман перед глазами и красный шум в ушах ничего не воспринимал. Ему казалось, что парень визжит толстым женским голосом. Это злило Громова дополнительно. Он бил его так и еще вот так, до хруста, повалил, уселся сверху, заломил руку и бил теперь лицом об пол. Каким-то образом парень, лежа на полу с заломленной рукой, ухитрялся хватать Громова за волосы и за уши, царапать ему щеки и звать на помощь. Вскоре до Громова дошло, что его оттаскивает девка.
— Убил!— орала она.— Петю убил! Сука, тварь, он убил Петю! Милицию зовите! Ой, зовите милицию!
Никого в троллейбусе не удивляло такое развитие событий. Всем было понятно, что Громов первым напал на парня, подростка, что отрок выяснял отношения с отроковицей, а третий не лезь, и вообще коренное население, ка к знаем мы, но не знал Громов, не стремится вмешиваться в ситуацию, даже когда рядом кого-то насилуют, потому что насилуют, может быть, и за дело, мы же не знаем; девка молотила Громова по спине, плечам, голове, царапала ему щеки и шею и оглушительно визжала. Водитель вел троллейбус, не отвлекаясь.
— Петю убил, сука!— орала девка.— Гад, Петю! Люди, милицию!
Громов перестал бить юношу и переключил внимание на юницу. Он тупо смотрел на нее, не понимая. Потом до него дошло. Он понял, что девушка горячо вступается за любимого.
— Он же тебя бил,— пробормотал Громов.
— Кто бил? Он бил?! Кто видел, что бил?! Ты сам, сука, ты первый, сука…
Троллейбус остановился. Громов вышел. На остановке было пусто. Последним, что он видел в троллейбусе, был неуверенно поднимающий голову отрок — и отроковица, влюбленно хлопочущая над ним. Троллейбус уехал.
Громов стоял на городской окраине и вдруг увидел поезд. Поезд шел далеко за домами, медленно, как все на этой окраине. Над ним стоял бледный месяц. Небо на западе синело, а на востоке еще голубело, и по нему плыли розовые полосы. Поезд шел на восток.
Громов бросился бежать и в минуту достиг железной дороги, проходившей за тремя высокими, длинными серыми домами. Поезд был длинный, его оставалось еще много. Громов впрыгнул в ближайший вагон, приоткрытый ровно настолько, чтобы туда можно было пролезть. Поезд подали словно нарочно. Земля тут сама управляла поездами, переводила стрелки и меняла направления. Громов не знал, куда едет этот поезд, но с детства мечтал уехать на поезде, идущем мимо дома. В вагоне лежала охапка сена. Кажется, такая охапка сена лежала в каждом вагоне.
Делать тут больше было нечего. Громов улегся на сено и стал смотреть в приоткрытую створку вагона. Поезд медленно шел мимо домов, остановился, прошел в серые стальные ворота и двинулся дальше, прочь из этого города.
Если сесть на этот поезд, можно ехать вдоль окраин, мимо школ и поликлиник, гаражей и огородов, мимо фабрик и заводов, мимо свалок и отходов, медленно переходящих в состояние природы; если сесть на этот поезд, можно ехать вдоль природы, пригородов, переездов, полустанков, семафоров, элеваторов, заборов, рек под хлипкими мостами, текстов с темными местами, грядок, гравийных карьеров, недокрашенных сараев, перекрашенных бараков, перекошенных подъездов, недокошенных оврагов, недокушанных объедков, недостроенных объектов, недостреленных субъектов, многих слов с приставкой «недо» и других, с приставкой «пере»,— а меж ними только поезд, золотая середина. Он идет с привычным грузом по дороге по железной. Если сесть на этот поезд, можно выехать отсюда.
Можно выехать в пространство промежуточное, в область умолчаний и догадок, пешеходов, пассажиров, путешествующих, плавающих и обремененных, в промежуточную область переходов, переносов, сдвигов и анжамбеманов, будок, стрелок и клетушек, станций, пристаней, причалов, накопителей и стоек регистрации; короче — в область меж собой и миром, в ту, где бодрствует дежурный и командует диспетчер, отправляя самолеты и встречая пароходы.
Миновавши эту область, можно выехать в другую, безграничную, в которой только небо, только ветер, только радость, но не радость, а какое-то другое; вот летит веселый аист, цапля серая пухпухга, или вещий Вяйнямёйнен — кто их знает, угрофиннов; вот растет степное чудо — гомерический подсолнух, вот цветут ночные травы, это те ночные травы, что не любят света солнца; вот гуляет глупый пингвин, жирной молнии подобный, шаровой,— а буревестник громко дразнится, подобный глупой молнии; а дальше стонут вещие гагары, ноют тощие верблюды, веют воющие ветры Средней Азии. И степи превращаются в пустыни.
Если сесть на этот поезд, наконец увидишь своды бледно-выцветшего неба, арки, парки, минареты Ашхабада, Самарканда, Бухары и Хоросана, огнедышащее небо Закавказья и Кавказа, под которым копошатся и пируют дети юга, у которых нету сердца, но зато избыток фруктов. Если сесть на этот поезд, можно выпасть отовсюду — так солдат, уехав в отпуск, выпадает из сраженья. Вскочишь в темный куб вагона, проползешь по гулким рельсам, выйдешь из повествованья — и вернешься в эпилоге.
глава десятая. Предательство
— Ну, вот оно и Дегунино,— сказала Аша с гордой радостью, какой он давно не слышал в ее голосе — одна загнанность да слезы.— Как?
Губернатор постоял на крутой железнодорожной насыпи, с которой спускалась широкая тропа среди сочной травяной зелени. Далеко за лугом темнели вдоль всего горизонта приземистые дома: деревня была большая.