Ему что-то около сорока, у него волосы (как пишут в книгах) цвета воронова крыла, они зачесаны на пробор, набок, но слишком длинны. Он на дежурстве уже вторые сутки, но на нем — белоснежная рубашка без единой складки, а воротничок… Боже, его воротничок!
У него пронзительные глаза. Сейчас, когда я это пишу, на ум приходит только одно сравнение: кино про город греха. Опять кино, будь оно неладно, но ведь так оно и есть. Опер Воронов — главный в районе греха, округе греха, административном делении греха. Строго говоря — и грех, и тот, кто его покарает, — это и есть Воронов.
Еще у него усы, они чуть грустно спускаются до середины подбородка, глубокие складки от висков до середины щек и полное отсутствие зубов. Есть только передние, да и те — прокуренные, пропитые, коричневые. Когда он улыбается — вопросов не остается. Мент, но алкоголик. Алкоголик, но может остановиться. Может, но не захочет. Убьет. И не подумает.
Он закуривает третью сигарету — одну от другой — за последние десять минут, и через ядовитый дым «Явы Золотой» смотрит мне прямо в глаза. Глаза у него карие, а взгляд — ледовитый, холоднее океана. Наша дуэль глазами продолжается уже третий месяц, с тех пор, как я поступил к нему в услужение. Проще сказать, стал младшим опером в отделе имущественных преступлений ОВД «Богородское» УВД Восточного округа ГУВД города Москвы. Все это случилось внезапно, помимо моей воли, но сегодня — не это предмет для разговора, это вообще — повод для отдельного романа. Я — плохой мальчик. Мне 24, самая маленькая моя наколка, огромный Кракен, пожирающий мир, начинается от лодыжки правой ноги и доходит до левого уха. На эту наколку ушли все деньги, которые я заработал семь лет назад, когда мы с пацанами топили за ногу в Яузе одного драгдилера, нашего одноклассника. Уже тогда во мне внезапно возникло обостренное чувство справедливости: я смог убедить всех, что торговать наркотиками — это очень плохо. Поэтому мы заставили того урода пообещать больше так не делать, а деньги забрали. В назидание. Потом были и другие барыши — мы очистили район от сутенеров, мелких барыг, скупщиков краденого, но парни в какой-то момент остановили меня. Впрочем, было уже поздно. Я превратил самого себя в одну большую ходячую примету, в якудза из ночного кошмара Такеши Китано. Прутья, листья, ветки, кельтская вязь и японские драконы — вся нечисть мира воевала на моем теле за право на свободный миллиметр кожи. Что творилось чуть глубже, в душе — лучше и не пытайтесь понять.
У меня оставалось только два пути, и я выбрал неправильный. Теперь я опер, чахлый сержант с пушкой по расписанию, в чахлом ОВД «Богородское», где наркоманы воруют дрели со строек, наркоманы насилуют наркоманов, иногда не разбирая пола своей жертвы, и наркоманы же убивают наркоманов, чтобы раздобыть себе немного героина — ведь наркотики не родятся просто так под трамвайными рельсами. А рельсы — это единственное (если, конечно, не считать наркоманов), чего у нас в районе в избытке.
А Николай Петрович сидит в своей белой рубашке напротив меня и курит уже четвертую сигарету. Сегодня у него праздник. Ему, спустя положенных пять лет, все же дали майора, а он — на дежурстве. На Бойцовой улице, там, где находится наш отдел, последние часа три нет вообще никого. Даже умалишенные спрятались. Очень скоро мы выйдем и пойдем отмечать звездочки. Пиздец всему живому.
Я закуриваю вторую и смотрю на Воронова. Он отдыхает. В полутора метрах от нас, за дверью, на кривой дерматиновой банкетке в коридоре, своей участи — вперемешку — ждут бандиты и терпилы. Скоро Николай Петрович, цезарь в белой рубашке, с двумя неуставными пистолетами в желтой подмышечной кобуре, начнет прием. Будет казнить и миловать.
А пока он насыпает себе в чашку дрянной «Нескафе», который принес рано утром с рынка битый индус. Воронов сыплет одну ложку, две, три. Над четвертой он немного задумывается, но потом, с решительностью Александра Великого, опрокидывает и ее. Одна щепоть — семь кусков сахара. Струя кипятка, грязная ложка, первый шумный глоток. Опер закуривает еще и откидывается на спинку протертого до фанеры кресла. Закрывает глаза, затягивается, выпускает дым. Потом — одними только веками — командует мне: «давай». Я открываю дверь. В первый раз за этот вечер.
Я осторожно хлопаю по щекам первого просителя. Он давно сидит. Из его комнаты в коммуналке на Открытом шоссе соседи вынесли новенький телевизор. Воронов уже предупредил меня — будем оформлять отказной материал. Уголовного дела этот терпила не дождется. Он родился, чтобы терпеть, чтобы быть потерпевшим. Я учусь быть таким, как Николай Петрович. Недаром же, в конце концов, улица, на которой стоит наш отдел, называется Бойцовая. Здесь, на Бойцовой, живут и работают очень крепкие люди. У них, если сказать проще, нет других вариантов.
Вот еще одна. Ее только что привезли из ИВС. Выбросила на помойку новорожденного младенца. От нее пахнет сладким дешевым алкоголем, меня тошнит. За время допроса я раза четыре выбегаю в наш грязный, один и для ментов и для жуликов, сортир на два очка. Блюю. Мне кажется, что уже желудком или даже прямой кишкой. Воронов спокоен, похож на сфинкса. Его белая выглаженная рубашка становится все белее и гранитнее. Он говорит:
«Ты в ближайший месяц съездишь на помойку. Верь мне. Там, на помойке, ты будешь описывать труп новорожденного младенца. Он пару раз глотнул воздуха, а потом его тупо ёбнули. Тебе будет очень плохо. Ты будешь истово искать его чертову мамашу, найдешь, посадишь вот в это кресло, где сидишь сейчас сам. Сядешь на мое место, посмотришь ей в глаза, в надежде увидеть ад. А увидишь — пустоту. Пустоту, мой юный друг. Пустота и есть ад. И наоборот. Я хочу, чтобы ты скорее утратил иллюзии и понял все о том, где, как, зачем и почему мы. Верь мне. Я — лучший из многих».
Меня опять тошнит, и я убегаю. Воронов терпеливо ждет, сегодня он не намерен останавливаться.
Мамаше этой, кстати, дадут двушник условно. Тебе повезет, если через пару лет история повторится уже не в твое дежурство. А вот если в твое — это плохо. Может сорвать, хотя ты уже и будешь довольно крепким.
Он протягивает мне свою мерзкую сигарету. Я чиркаю, и с пятого раз получается прикурить. В окно видны какие-то задворки. Я каждый день хожу этими дворами, но точно не помню, как именно называются улицы. Признаться, и не хочу. Для меня это все — бесконечная пустота. Один Восточный округ. Тут, если пройти совсем недалеко, школа, в которой я учился. Там еще немного — вот она, остановка трамвая, на которой, в исступлении, я лупил кулаком по чугунной крашеной стойке, пытаясь унять боль любви. А вот дворик, где был мой первый труп, труп, которому я нашел имя и убийцу. Быстро нашел, в соседнем подъезде. И раскрыл. Мне тогда дали грамоту — как самому молодому сыщику. И только Воронов не радовался со всеми моему успеху. Он говорил:
— Все люди однажды умрут. Обязательно, — говорил Воронов. — Потом придут другие люди, либо менты, либо — доктора. Придут и расскажут причину смерти. Ты только пойми, студент, от этого на моей памяти еще никто не воскресал. Не гордись, а то захочешь стать немножечко Богом.
Я проклинал его потом всю ночь, не мог спать. Кажется, плакал. А утром он стоял на Бойцовой, прямо памятник поэту. Курил, сдувал пепел. Ждал меня. Он все время ждал меня. Ему нравилось работать с детьми, такими — как я.
— Жизнь не кончается там, где ты о ней ничего не слышал, понимаешь? Жизни очень много. И она имеет причудливые формы. Ничего, что я похож на учителя биологии? Люби своих близких, свою семью. Все остальные заслуживают смерти. Ты думаешь, я неправ?
Всю эту мудрость веков он умудрялся вложить мне в голову минуты за три — пока шли от остановки до отдела. Я уже не помнил школу и институт. Это было глупо, в самом деле, вспоминать этих испачканных в меле импотентов. Слева от меня шел мужчина. Человек, познавший жизнь, а потом — грубо поставивший ее раком. Просто потому, что он всегда любил быть сверху, но терпеть не мог лежать. Сидеть — лицом к тебе. Или стоять. Вот это — да.
Его дежурство уже закончилось, нам пора. Мы выходим из отдела, скользя по щербатым ступеням, покрытым толстой коркой льда. Сегодня нет ни одного пятнадцатисуточника, ни одного задержанного алкаша — лед скалывать некому, а толстый дежурный никогда не поднимет задницу. Он мечтает только о том, чтобы ему в кресло вмонтировали утку. Тогда он вообще перестанет вставать. Мы скользим, материмся, прикуриваем. Воронов запускает двигатель своего «Москвича», купленного на деньги пятой жены. Супруга не поскупилась, мы знаем. Самый мощный движок из разряда серийных, самый доступный форсаж двигателя из всех возможных. На трассе эта разваливающаяся колымага выдает до 250 км в час. Бритоголовая молодежь с уважением прижимается к обочине, когда слышит этот звук, звук двигателя вороновской развалины. Сейчас мы поедем на поляну тысячи трупов, это такое специальное место.