Свои же бесчисленные вины он не систематизировал, все было и так ясно — кругом хорош. Как сказал ему когда-то давно майор с военной кафедры, «я тебя опишу — с такой характеристикой в тюрьму не примут». А он сам себя мог описать так, что и майору не снилось. Бабник — это шло даже не первым… Пожалуй, хуже всего были совершенно бабья истеричность и отсутствие великодушия — воевал с женою на равных. Знал это за собою, стыдился, но ничего сделать не мог. И успокаивал себя: «Ну, так ведь и достоинств много, могла бы и потерпеть… я же терплю… другие мужья не такое вытворяют… и при этом во всех отношениях ничтожества…» Но, чувствуя постыдность этих аргументов, ненавидел и себя, и ее все сильнее.
И в очередной раз кидался искать замену.
И в очередной раз убеждался в том, что менять нет никакого смысла.
Потому что через неделю, или через месяц, или через год, или даже через несколько лет — было и такое — он замечал, что любовница смотрит на него абсолютно Ольгиными глазами, в упор и без выражения. Это был взгляд, от которого у него возникало чувство, что вот-вот все прорвется, и лицо женщины исказится злобой, бешеной, нестерпимой злобой, и взгляд загорится, а пока он такой… никакой, потому что только ледяное безразличие может до поры сдерживать взрыв. С Ольгой, он уже давно убедился, все именно так и обстояло, этот чужой взгляд предшествовал вспышке, в которой выговаривалось все дурное, что накопилось с предыдущего конфликта, а чаще вспоминались одни и те же, очень давние эпизоды их долгой жизни — те, которые на взгляд Ольги были самыми отвратительными. Но с некоторых пор такое случалось и с другими женщинами — и тогда оказывалось, что и они накопили запас обид.
Так что постепенно все они отдалились, и лучшее, что оставалось в отношениях с некоторыми из них, — привычная взаимная вялая доброжелательность. При своем бездушии и даже бесчувственности Кузнецов был человек добрый, точнее не злой, не было в нем специальной, целеустремленной злости по отношению к другим людям — в сущности, ни к кому. Потому что злость ведь тоже проявление души, а на ее месте, как нам известно, у Кузнецова Сергея Григорьевича была пустота. И вот этой незлости женщинам хватало, чтобы еще некоторое, иногда даже долгое, время принимать участие в его жизни, искренне сочувствовать и помогать в мелких практических надобностях, которых стало особенно много после отъезда во Францию Ольги.
Вот она в его доброту не верила и отношения прервала полностью. Жизнь его теперь интересовала Ольгу лишь постольку (и она этого не скрывала даже от посторонних), поскольку скоро должна была прекратиться, и тогда у Ольги появится бешено дорогая недвижимость в Москве. То, что и она будет уже очень немолода к этому сроку, нисколько ее не смущало. Похоже было, что собственность интересовала m-me Chapoval-Kuznetzoff (ей удалось получить заграничный паспорт на такую, никогда не существовавшую, двойную фамилию: вероятно, среди потомков первой эмигрантской волны это было стильно), так вот, собственность эту m-me интересовала независимо от возможности ею пользоваться. Что-то всплыло из генетического омута…
А с другими женщинами у Сергея Григорьевича, при одинаковом развитии отношений в целом, возникало много странных коллизий, с каждой невероятная по-своему.
Глава десятая
Наука о прочности
В пору его самой бурной общественной активности,
когда КВН кипел,
когда клубы самодеятельной песни были свои на каждом потоке, и он входил во все,
когда выпущенная под его редакторством чрезвычайно остроумная и смелая стенгазета, склеенная из ватманов первого формата, висела нескончаемой лентой вдоль всего главного факультетского коридора — в те уже бесконечно далекие и кажущиеся теперь, на взгляд семидесятилетнего человека, совершенно бессмысленными времена возникла Елена.
Она была редактором и, в своем же лице, почти всей редакцией институтской многотиражки «За передовую науку». Кроме нее за передовую науку боролся фотокорреспондент Коля, машинистка Ирочка и корректор Софья Моисеевна. Набирали и печатали газету в поселковой партийной типографии вместе с районкой «Знамя труда» и памятками по технике безопасности. Подписывать полосы в печать вместе с Леной приезжал секретарь институтского парткома, что ее более чем устраивало, потому что иначе она сошла бы с ума от ответственности. А так она жила спокойно и, главное, весело, писала очерки, зарисовки и репортажи, бдительно следя, чтобы если не на странице, то хотя бы на половине страницы не попадалось одинаковых слов — свою работу она считала литературной. Впрочем, и фотограф Коля не любил, когда его называли фотокорреспондентом, а представлялся фотохудожником периодической печати.
Лена, кудрявая шатенка в самосшитом сарафане, вся влажная от ранней весенней жары, в сильно побитых и подкрашенных у сапожника белых босоножках и с подпрыгивающей на груди бляхой из чешского стекла на кожаном шнурке, пришла делать беседу с молодым доцентом и кавээновским гением Сергеем Кузнецовым в рубрику «Встреча с интересным человеком». Вокруг Кузнецова, пока Лена с блокнотом устраивалась у края кафедрального стола и осматривалась среди свалки папок и книг, ходил Коля с мощной зеркалкой «Зенит» и задумчиво смотрел поверх головы объекта. Наконец он быстро нажал на спуск раз десять подряд и со словами «Прошу простить, у меня натура, пока солнце» убежал, едва не свалив целую стопку курсовых углом вытертого добела кожаного кофра.
Кузнецов с Леной говорил примерно полчаса и успел сообщить, что провел в институте почти всю свою жизнь, с отрочества, и студентом стал в пятнадцать. Никто им не мешал, можно было бы и продолжать рассказ — было то пустое в институте время начала мая, когда лекции почти у всех кончились, а сессия еще не начиналась. ХОЗУ уже приступило к ремонту, и за пыльным окном болталась доска-скамья на веревках, маляр отсутствовал, но стояло на доске пустое ведро с остатками известки. Доска и ведро на ней тихонько раскачивались под легким ветерком, и Сергей подумал, что если ветер дунет сильнее, ведро влетит как раз в окно — со звоном и грохотом.
«Ну и черт с ним», — подумал доцент Кузнецов, сунул ладони в мокрые подмышки корреспондента многотиражной газеты, приподнял ее, толчком уложил спиной на стол, за которым проходили заседания кафедры теории упругости, сбросив сразу половину научной отчетности на пол, и задрал неаккуратно, наспех подшитый подол.
— Жарко потому что, — смущенно улыбнулась Лена, поймав его взгляд, несколько удивленный в связи с отсутствием какой-либо одежды, кроме сарафана.
— И правильно, — засмеялся Сергей, — и продувает, и время экономишь.
Ему было не впервой использовать в личных физиологических целях казенную институтскую мебель — например, длинный стол в комитете комсомола, о чем мы как-то вскользь упоминали. Однако стол заседаний кафедры вызывал в нем особое отношение, отчасти сдерживающее его напор. Журналистка же, напротив, проявляла бешеный темперамент, который он было отнес на свой счет, но через несколько встреч понял, что ее буйство не ограничивается конкретным адресатом. И ее сильное чувство к нему — чувство же со временем сделалось действительно сильным, надо признать, — само по себе, а нескончаемая скачка — сама по себе.
Итак, стол скрипел-скрипел под толчками сильной спины и немалого зада Елены Моревой (это был ее литературный псевдоним, а фамилия, конечно, Варенчук)…
…да и рухнул, сбросив лавину папок и прочих бумажно-картонных предметов, растекшихся по всей площади кафедральной комнаты.
Тут были вполне материалистические причины: мебель на кафедре была старая, послевоенная, мощная, но рассохшаяся. Столешница толщиной сантиметров в двадцать была обтянута зеленым сукном, много раз прожженным и залитым чаем, слоновые ноги стола стянуты толстыми перекладинами, но конструкция держалась вместе просто под собственным весом, а динамическая нагрузка все сдвинула, и сооружение распалось на элементарные части. Между тем в других помещениях — в комитете комсомола, например — мебель была новая, хилая, но еще не готовая развалиться от сильного толчка, направленного под острым углом к поверхности стола. Доцент Кузнецов мог бы сам объяснить произошедшее таким образом, но он уже не был тем Кузнецовым, который не признавал ничего, кроме точных наук, не читал беллетристики и недолюбливал любовь. Напротив, — он уже был поглощен многими гуманитарными интересами, непрестанно занимался любовью в том ее изводе, который был ему понятен, и начал склоняться к мистическому восприятию мира, что, впрочем, не мешало ему относиться к предметам цикла теории упругости с чрезвычайным почтением. Он был, если можно так выразиться, верующим в прочность, принадлежал к конфессии (если можно так выразиться) прочнистов — как называли таких специалистов в конструкторских бюро и научно-исследовательских институтах, где работали коллеги Кузнецова, не сделавшие академическую карьеру.