К тому же теперь, когда Аннабель надежно поместила его среди своих владений, сама она принялась подспудно извлекать себя из той комнаты, которая прежде была для нес всем миром, а Ли оставался там в жалком одиночестве, как на необитаемом острове.
Теперь у нее было две комнаты, ее невидимый мир расширил свои физические границы, хотя казалось, что ей больше не нужно населять его столькими реальными предметами, как раньше, — видимо, потому, что печаль ее так глубоко впиталась в дерево и камни самого дома, что она знала наверняка: никто больше не сможет здесь быть счастлив. Она больше не делилась ничем сокровенным с фигурами на стенах. Не стремилась покупать новую мебель и даже не заставляла каминную полку молочными бутылками с букетиками листьев и ягод из парка. Часами она лежала в постели, пока Ли был на работе, иногда рисовала в альбоме любимых апокалиптических тварей, но все больше и больше просто смотрела в пространство, погрузившись в свои мысли. Окно оставалось заложенным досками, и в комнате всегда было темно и смутно.
Бывали дни, когда она не вставала совсем, а если и вставала, то предпочитала не одеваться и не умываться — просто мыкалась весь день по квартире в ночной сорочке, вылитая безумная Офелия, нечесаные волосы слиплись от акварели или заляпаны яичным желтком. Зато теперь, зная, каковы бывают безумцы и как себя ведут, она начала немного робеть и походила иногда на расплывчатую имитацию себя прежней. Лекарств, что ей выписали, она не принимала — смывала в унитаз, чтобы об этом не узнал Ли. После курса лечения к психиатру не ходила, хотя следовало, но в определенные дни недели тщательно одевалась, как бы собираясь в клинику, и Ли ей верил.
И без того привычный к уходу за больными, Ли кормил ее и ухаживал за ней, хотя сама по себе Аннабель казалась такой же, как и всегда. А кроме того, у Ли перед глазами стояло слишком мало моделей нормального поведения, с которыми можно было сопоставлять то, как вела себя она.
Однажды она отрешилась от апатии в достаточной мере, чтобы спуститься вниз и выкинуть будильник в мусорный бак. Сказала, что ее раздражает тиканье. После этого определять время стало можно лишь по наручным часам Ли, поэтому он часто опаздывал на работу, хотя дни, проводимые в школе, едва ли чем-то отличались от вечеров, проводимых дома. И то, и другое было бесплодно. Он чувствовал себя так, будто какая-то игла высасывает все его жизненные силы. Каждое утро на школьной лестнице он сталкивался с той блондинкой, Джоанной, и мимолетное зачарованное отвращение в ее взгляде моментально давало ему понять: она считает его распутной, бесстыжей и никудышной личностью. От ее взгляда Ли нервничал и даже тосковал. Но она ни разу не пренебрегла возможностью попасться ему на лестнице, и он постоянно чувствовал на себе ее не по годам дремотный взгляд, когда каждую неделю проводил в ее классе уроки по современному международному положению и политическим институтам.
Сидя за круглым столом тоскливым воскресным днем, он проверял кипу школьных сочинений о британской конституции и на одном листке обнаружил лишь следующие слова округлым детским почерком: «Говорят, что это свободная страна, но у меня никакой свободы, поэтому на фиг она нужна, эта ваша свободная страна». Сочинение Джоанны было трудно как-либо оценить или вообще догадаться, что подтолкнуло ее написать это, хотя он чувствовал: никакому другому учителю она бы так не написала. Внизу листа он вывел красными чернилами: «Развить тему», но этого она так никогда и не сделала; Джоанне вообще, казалось, трудно выражать свои мысли на бумаге. О ее распущенности ходили легенды, но Ли не обращал внимания на сплетни в учительской, хотя в классе замечал, что она часто грызет ногти, пожелтевшие от никотина.
Несчастливый подросток хватается за любую соломинку. Джоанна, девочка, неудовлетворенная жизнью, поместила своего школьного учителя в собственную паутину иллюзий, где неведомо для самого себя и без всякого на то согласия он вел напряженную и активную жизнь, полную опасных приключений и нескончаемых половых актов. Ей же подлинной нежности никогда не перепадало. Мать умерла, отец спивался. Маленькой она однажды нашла у железнодорожных путей раненого голубя — ему повредило грудку и крыло. Она выхаживала его, пока он не поправился, и для практики давала летать ему по комнате. Сначала, заново учась держаться в воздухе, он как новичок слепо метался от камина до комода, невпопад хлопая крыльями, но вскоре стал держаться увереннее и начал кружить под потолком с тяжеловатым голубиным изяществом. Спал он на дне ее гардероба. Однажды ночью он удрал из ее комнаты, слетел вниз, уселся на кухне на сушилку для тарелок над газовой плитой и принялся курлыкать. Отец разозлился и забил его до смерти.
Джоанна с удовольствием участвовала в мелких конкурсах красоты из острого, хотя и неосознанного желания быть признанной красавицей, однако определенный оптимизм у нее имелся, и она считала, что легко сможет удовлетворить любое свое желание, как только поймет, чего, собственно, хочет.
Ли все глубже погружался в меланхолию, настолько чуждую самой его природе, что ему ни разу не приходило в голову, что он просто может быть несчастен, ибо несчастье он ассоциировал с неким позитивным состоянием — еле выносимым горем или яростной скорбью, — заверенным смертью или бедой, а не с этим немотивированным отсутствием удовольствия, что притупляло все краски наступавшей весны и сплющивало объемы предметов вокруг до плоских невыразительных поверхностей. Он поднимал руку, а от нее не падала тень, поскольку Аннабель отняла у него сердце, его домашнее божество, раскатала до листка бумаги и прицепила ему на грудь — яркое, красивое, но неодушевленное.
Тем не менее, вечно оставаясь на грани распада, Ли как-то умудрялся держать себя в руках, ведь он искренне верил, что, раз мир наполнен таким количеством всего, сам он морально обязан быть счастлив в этом мире просто по-королевски. Вот до чего дошло его пуританство; если он не голодает и у него имеется крыша над головой, он должен быть доволен, хотя король, которого он поминал каждое утро в лукавом двустишии, был безумным королем Баварским Людвигом. Стыдливость он окончательно потерял — она перестала отвечать каким бы то ни было его требованиям, — зато наружу все чаще прорывалась агрессивная сдержанность, издавна лежавшая под благоприобретенным покровом беззаботных манер. Очарование он утратил почти сразу же, но его красивая собранная походка изменилась, вернее, стала еще сдержаннее. Теперь, зная, что идти ему некуда, он передвигался с большей решимостью и гораздо большим высокомерием. Если его роковая сентиментальность и требовала, чтобы их общая мука и обещания, данные им Аннабель, как-то связали их, то теперь Ли своими глазами видел, что никакого союза не получилось. Они столько времени проводили в молчании, что Ли всегда имел возможность обманываться — как, мол, они глубоко и невыразимо близки, — и лишь когда порой заговаривал с нею, разделявшая их пропасть делалась явной и горькой. К Пасхе он почти совсем перестал с нею говорить, а улыбался лишь в приступах самой крайней забывчивости. Жизнь их текла в рассеянном унынии, и Ли никак не мог угадать, о чем грезит Аннабель, поскольку она изо всех сил старалась не упоминать его отсутствующего брата. Кроме того, потеряв товарища по играм, она отнюдь не страдала: поскольку они не виделись ежедневно, с каждым днем он становился для нее все реальнее, и хотя она по нему не томилась, но ожидала его физического возвращения даже с легким раздражением от того, что он так запаздывает. А с другой стороны, он может вернуться к ней вообще в каком-нибудь ином облике. Иногда она думала о нем как о злобном черном лисе, а иногда — как о неком метаморфическом существе, что способно менять обличья одно за другим, произвольно, и поэтому, разумеется, может вселиться на какой-то миг и в птицу, что присела снаружи на балкон: ведь он никогда не боялся высоты. И опять же — под землей он всегда чувствовал себя как дома, а потому может обратиться в мышь: Аннабель часто слышала, как та подгрызает изнутри стенку. Она вспоминала игру, в которую они играли с перстнем, доставшимся ему от отца, и думала, что он запросто может принять любую форму и прийти к ней ночью, пусть и вместе с какими-нибудь другими тенями. Она крепче сдружилась с ночными очертаниями вещей, поскольку теперь в них могла таиться личность.
Хоть она редко поднималась с постели, но в свою очередь довольно часто навещала Базза в его новом жилище. Он нашел себе темную и мрачную комнату, куда свет сквозь зачерненные окна просачивался едва-едва, если вообще доходил до его реликвий: среди ножей и банок с химикатами там были развешаны ее фотографии. Она проводила в этой воображаемой комнате гораздо больше времени, чем дома, и тот теперь казался ей не домом, а временным пристанищем. Перстень Базза она выкинула лишь ради того, чтобы обмануть мужа, ибо решила начать новую жизнь, полную обмана; она знала, что если будет умной, то сможет вести себя так, как пожелает, безо всяких упреков и порицания, точно она и впрямь невидима, есть на ней перстень или нет. Ли уже не осмеливался на нее сердиться, что бы она ни делала: воровала, не мылась или отталкивала его в постели — так боялся он любых последствий.