— Я справлюсь, — произнес Кин, когда я посочувствовал. — И кроме того, это неплохой материал для моей книги.
Ах да, книга.
— Ну, хоть на том спасибо, — ответил я, не разобрав, всерьез ли он говорит.
Кину свойственна насмешливая манера — молодой да ранний, — и я вынужден ставить под вопрос все его слова. Но, несмотря на это, мне он куда больше нравится, чем мускулистый Пуст, или льстивый Изи, или трусоватый Тишенс.
— Кстати, вас спрашивал доктор Дивайн, — продолжал Кин. — Что-то насчет старых картотечных ящиков.
— Прекрасно.
Это лучшая новость за весь день. Хотя после шумихи вокруг третьего «Ч» даже травля немцев несколько утратила свою прелесть.
— Он попросил Джимми вынести их во двор, — сказал Кин. — Велел убрать как можно скорее.
— Что?!
— Кажется, он сказал, что они мешают проходу. Вроде бы это противоречит правилам здоровья и безопасности.
Я выругался. Должно быть, Зелен-Виноград действительно решил прибрать к рукам этот кабинет, раз он задействовал правила здоровья и безопасности. Ими мало кто посмеет пренебречь. Я допил чай и решительно направился к бывшему кабинету классической кафедры, где не было никого, кроме Джимми с отверткой в руках, который устанавливал на двери некое электронное оборудование.
— Это зуммер, хозяин, — объяснил Джимми, заметив мое изумление. — Чтобы доктор Дивайн знал, что кто-то стоит у двери.
— Вижу.
— В мое время мы просто стучали.
Джимми, однако, был в восторге.
— Когда горит красный свет, значит, что у него кто-то есть, — сказал он. — А если зеленый, он вам сигналит, чтобы вы вошли.
— А желтый?
Джимми нахмурился.
Если желтый, — наконец нашелся он, — это доктор Дивайн выжидает, чтобы посмотреть, кто там. — Он помолчал, наморщив лоб. — И если это кто-нибудь важный, то он его впускает!
— Очень по-тевтонски.
Я прошел мимо него к себе в кабинет.
Внутри царил явный и неприятный порядок. Новые картотечные шкафы с цветной маркировкой; красивый аппарат для охлаждения воды; большой стол красного дерева, на котором разместились компьютер, девственно чистое пресс-папье и фотография миссис Зелен-Виноград в рамочке. Ковер вычищен, мои паучники — эти израненные, запыленные, заброшенные бойцы со сквозняками — бесследно удалены, висит чопорная табличка «НЕ КУРИТЬ» и ламинированное расписание заседаний кафедры, дежурств, клубов и рабочих групп.
Я надолго утратил дар речи.
— Вещи ваши у меня, хозяин, — сказал Джимми. — Принести их вам наверх?
Стоит ли суетиться? Я знаю, когда проигрываю. Я побрел обратно в преподавательскую, чтобы утопить в чае свои горести.
2
За несколько недель мы с Леоном стали друзьями. Это оказалось не так уж рискованно, отчасти потому, что мы были в разных отрядах (он в «Амадее», а мне захотелось причислить себя к «Беркби») и в разных классах. Мы встречались по утрам, мне приходилось натягивать форму «Сент-Освальда» поверх собственной школьной одежды — и опаздывать к себе на уроки, заготовив немудреные оправдания.
Физкультуру теперь можно было пропускать — уловка с астмой работала превосходно — и проводить в «Сент-Освальде» перемены и обеденные перерывы. Из меня начал получаться почти настоящий «осси» (или так мне, по крайней мере, казалось): от Леона мне становилось известно все — имена дежурных учителей, сплетни, жаргон. Мы вместе ходили в библиотеку, играли в шахматы, отдыхали на лавочках во внутреннем дворе Школы, как все остальные. С Леоном Школа была моей.
Ничего бы не вышло, будь он общительнее и популярнее, но вскоре выяснилось, что он тоже не совсем уместен там, — хотя иначе, чем я: он держался в стороне по собственному желанию. «Солнечный берег» прикончил бы его за неделю, но в «Сент-Освальде» превыше всего ценился ум, и Леон умело этим пользовался. С учителями он был вежлив и почтителен — по крайней мере, в их присутствии, и вскоре мне стало понятно, какие огромные преимущества это дает ему в передрягах, каковых случалось немало. Леон прямо-таки нарывался на неприятности, где бы ни находился: его коньком были розыгрыши, мелкая искусная месть, тайные акты неповиновения. Но поймать его почти никогда не удавалось. Если меня можно сравнить с Коньманом, то он был Аллен-Джонсом: симпатяга, плут, неуловимый бунтарь. И все же он любил меня. И все же мы были друзьями.
Было весело придумывать всякие истории о моей якобы предыдущей школе и приписывать себе те роли, которые, как мне казалось, он от меня ожидал. Время от времени в моих рассказах появлялись персонажи из моей второй жизни — мисс Поттс, мисс Макколи, мистер Груб. В словах о Грубе сквозила настоящая ненависть, стоило вспомнить его насмешки, его самолюбование, но особого сочувствия у Леона это не вызывало, хотя слушал он меня внимательно.
— Жаль, что ты не мог с ним справиться, — заметил он, выслушав очередной мой рассказ. — Отплатить ему той же монетой.
— Что ты предлагаешь? Вуду?
— Нет, — задумчиво ответил он. — Не совсем.
К тому времени мы были знакомы чуть больше месяца. Мы чуяли запах конца летнего триместра — запах скошенной травы и свободы; в следующем месяце во всех школах начнутся каникулы (восемь с половиной недель — бесконечный, невероятный срок), и уже не нужно будет менять форму, не будет рискованных прогулок, поддельных объяснительных записок и выдуманных оправданий.
Мы с Леоном уже строили планы: походы в кино, прогулки по лесам, экскурсии в город. Экзамены в «Береге» — куда от них денешься — уже закончились. Уроки проходили вяло, дисциплина расшаталась. Некоторые учителя вообще забросили свои предметы и показывали ученикам Уимблдон по телевизору, другие погрузились в игры и собственные занятия. Смыться в Оз ничего не стоило. Это было счастливейшее время в моей жизни.
А потом разразилась катастрофа. И виной всему дурацкая случайность, не более того. Но она разрушила мой мир, поставила под угрозу все мои надежды, и причиной всему оказался учитель физкультуры мистер Груб.
В радостном возбуждении тех дней он как-то вылетел у меня из головы. На физкультуру больше ходить не надо, к тому же способностей к спорту у меня не было, и казалось, что никто меня там больше не хватится. Физкультура, даже без Груба, была для меня еженедельной пыткой: то швырнут мою одежду в душевую, то спрячут или украдут спортивную сумку, то разобьют очки; мои вялые попытки как-то участвовать в спортивном действе презирались и высмеивались.
Груб сознательно провоцировал эти издевательства, зачастую выбирая меня для «показа», когда каждый мой физический недостаток подчеркивался с безжалостной точностью.
У меня были тощие ноги с торчащими коленками; когда приходилось пользоваться школьным спортивным обмундированием (мое «исчезало» слишком часто, и отец отказался покупать новое), Груб выдавал мне огромные фланелевые шорты, которые так нелепо развевались и хлопали на бегу, что их (и заодно меня) немедленно окрестили Громовые Штаны.
Его прихлебатели сочли это невероятно смешным, и кличка прилипла ко мне намертво. Соответственно, другие школьники решили, что у меня газы, и прозвали Вонючка Страз. Меня ежедневно засыпали шутками о печеных бобах, а на классных состязаниях (во время которых меня никто не хотел брать в свою команду) Груб орал другим игрокам: «Команда, берегись! Страз снова на бобах!»
Мне было, в общем, наплевать на это, да и на физкультурника вроде бы тоже. Если бы не присущая ему настоящая злоба. Ему было мало иметь под рукой клику приспешников и подхалимов. И даже строить глазки девочкам (а при случае и дать волю рукам под предлогом «показа») или унижать мальчишек своими мерзкими шуточками было ему мало. Любой исполнитель нуждается в публике, но Грубу нужно было больше. Он хотел жертву.
После четырех пропущенных уроков физкультуры обо мне, без всяких сомнений, должны были пойти разговоры.
— Где же Громовые Штаны, ребята?
— Не знаем, сэр. В библиотеке, сэр. В туалете, сэр. Освобождение от физкультуры, сэр. Легкие, сэр.
— Скорее уж тяжелые.
Все это в конце концов забылось бы. Груб нашел бы себе другую жертву — их вокруг полно. Толстуха Пегги Джонсен, или конопатый Харольд Манн, или Люси Роббинс с плоским лицом, или Джеффри Стюартс, который бегал по-девчачьи. В конечном счете он мог бы обратить взор на одного из них — и они знали это, на уроках и на собраниях следили за мной с нарастающей враждебностью, ненавидели за то, что мне удалось ускользнуть.
Это они, отщепенцы, не давали погаснуть тлеющим углям, — продолжали так изощряться на тему громовых штанов, столько твердить о бобах и астме, что любой урок без меня стал казаться паноптикумом без уродцев, и мистер Груб наконец что-то заподозрил.
Я не знаю, где он засек меня. Может быть, проследил, как я выскальзываю из библиотеки. Моя осторожность была уже забыта — моя жизнь заполнилась Леоном, а Груб и иже с ним стали для меня лишь тенью. Так или иначе, но на следующее утро он поджидал меня; позже открылось, что он обменялся дежурством с другим учителем, чтобы застукать меня наверняка.