И вот я со шприцем и иглой в руках уже нацелился терзать запястье милейшего месье Ривьера, как вдруг кто-то постучал в дверь. Я подумал: “Только этого не хватало! В этой больнице даже девственность спокойно потерять не дадут!” Тем не менее откликнулся: “Войдите!”
Вот те на! Это оказался профессор Ривьер, одна из знаменитостей нашего факультета и по совместительству мой новый завотделением. Вот те на! Он похлопал пациента по руке, поцеловал в лоб, спросил, как у него дела. Вот те на! У месье Ривьера и профессора Ривьера к тому же одна фамилия…
– Он очень боится уколов. Я вам не помешаю, если побуду тут, пока вы будете брать кровь у моего отца?
Я подумал: “Опрст-т-т-т! Ы-ы-ы-ы-ы-ххх!”, что означало примерно следующее: “Если уж на то пошло, может, вы мне еще и по башке стучать будете?”
Но я сказал: “Конечно нет, не помешаете!”
Десятью минутами позже, спускаясь в лифте в лабораторию, я потрясал шприцем, словно Свобода, поднявшая знамя и ведущая народ за собой.
Не стану утверждать, будто месье Ривьер получил удовольствие, но я сделал все молниеносно: кровь набралась сразу.
Двери лифта открылись, и вошедший санитар с изумлением обнаружил, что я отплясываю самбу. У меня был блаженный вид идиота, которого лишили невинности.
14 часов,
внизу
Я посмотрел на часы. Моя подруга была наверху и рассказывала наши истории. Я мог спокойно вернуться к повседневным делам.
Во всех отделениях “скорой” наблюдается одно и то же загадочное явление: в один день поступает сразу куча пациентов, например, с болями в животе. И не важно, каков точный диагноз (острый аппендицит, сигмоидит, язва желудка), это все равно гастроэнтерология. На следующий день повалят пациенты с нарушениями мозгового кровообращения. Все скопом в неврологию. Потом начнется парад вывихов лодыжки, переломов руки и шейки бедра.
Каждый день – своя тема. Статистикам следовало бы обратить внимание на этот феномен. Недуги словно набегают волнами.
Необъяснимым образом.
В понедельник были несвежие равиоли, сегодня – гериатрия.
Гериатрия – ужасное слово. Похоже на засохший пирог, забытый в глубине кухонного шкафа. Совсем как старики. Их складируют в доме, потом забывают. Летом их оставляют сушиться и умирать. Они нам досаждают. Они нас обременяют. Они нам мешают. В обществе, где ценность индивидуума измеряется только его производительностью труда, чего нам ждать от этих старых развалин? Ничего… Разве что напоминания о том, что Человек со всеми его супертехнологиями и продвинутой медициной – всего лишь высокоразвитая обезьяна, которая в конце жизни ходит под себя.
Старение – результат гравитации. Человек устает держаться прямо. Горизонталь земли манит нас, и мы сдаемся, и двуногие становятся четвероногими, возвращаясь вспять по эволюционной цепи. Умираем мы мартышками или шимпанзе.
Я люблю стариков. Бесконечно люблю. Впрочем, прошедший день дважды подарил мне возможность вспомнить, как прекрасно снова оказаться обезьяной.
18 часов,
Фроттис, палата 4
Фроттис вызвал месье Сторьен девяноста восьми лет, лежащий в палате между еще двумя стариками – один со стойким запором, другой со старческим слабоумием.
Дедушке хотелось поговорить, она колебалась: у нее не было ни времени, ни желания… Она мне пообещала составить компанию пациентке из седьмой палаты и не хотела опаздывать.
Она подкинула монетку. Выпала решка, и она опустилась на стул возле кровати старика.
Фроттис двадцать семь: кое-какие успехи, кое-какие неудачи, несколько приятелей, хорошие воспоминания, надежные друзья, выгодный вклад, монетка, чтобы гадать – орел или решка. Жизнь без сучка без задоринки.
Дедушка Сторьен стал рассказывать:
– Я говорил по-французски, по-немецки, по-польски и на идише. В конце Второй мировой войны я очутился в Польше.
Сердце Фроттис встрепенулось: о Польше она услышала не впервые. О Второй мировой войне тоже.
– Лингвисты на дороге не валяются. Чем я занимался? Меня наделили необходимыми полномочиями, и я путешествовал по деревням, разыскивая и идентифицируя погибших.
Фроттис побледнела и застыла, как статуя.
– Я возвращал мертвым имена. Выяснял, кто они и откуда, и передавал их родным. Это было очень важно, девочка, – вытащить их из грязи и забвения.
Время остановилось.
Моя коллега, потрясенная, слушала историю своей семьи: ее родные были погребены где-то там, в мерзлой польской земле.
19 часов,
внизу
День близился к концу. Месье Корэ восьмидесяти шести лет некоторое время сидел и ждал в коридоре. Я не знал, почему он там сидит. У меня заканчивалась смена, к тому же я торопился на шестой этаж. Я обрабатывал рану на лбу месье Мадлена и несколько раз проходил мимо месье Корэ, не обращая на него внимания. Ничего, подождет, пока я закончу зашивать скальп.
Но месье Корэ априори придерживался другого мнения. Он ухватил меня за халат и произнес дребезжащим голосом:
– Паренек, мне нужно поменять воду в оливках, скажи-ка…
Громко, как всегда говорят со стариками, даже если они не глухие, я произнес:
– ВЫ НАХОДИТЕСЬ В ОТДЕЛЕНИИ СКОРОЙ ПОМОЩИ. А ХОЗЯЙСТВЕННЫМИ ДЕЛАМИ ЗАЙМЕТЕСЬ ПОЗЖЕ!
– Не нужно кричать, я не глухой! И я вовсе не о хозяйстве толкую. – Тут он сердито показал пальцем на свой таз. – Я вам намекаю, что очень хочу писать!
Ах, вот это что за оливки…
Я позвонил Фроттис и поведал о своем разговоре с хозяйственным старичком. Она пересказала его пациентке из седьмой палаты. В трубке было слышно, как они хохочут.
– Ты там хорошо о ней заботишься?
– Все под контролем.
В этом вся Фроттис с ее любимым выражением: что бы ни случилось, у нее все под контролем.
– Она как раз слушала историю о том, как на днях ты приглянулся той бабульке.
– Смотри, не переборщи с подробностями! А не то она узнает, откуда взялось твое прозвище…
– Не понимаю, о чем ты. И вообще, ты сам просил ее рассмешить. Мне, например, эта история про бабульку очень нравится, каждый раз смеюсь, когда ее слышу.
В тот день мы вернулись после очень тяжелого вызова. Тут-то и приключилась эта история с влюбленной бабушкой. Настроение у меня было хуже некуда, и Фроттис, решив меня развлечь, подхватила меня под локоть и сообщила:
– Пойдем-ка, у меня тут очень милая пациентка. Она поет.
Мадам Косму, восемьдесят девять лет, старческое слабоумие, запела “Марсельезу”, едва мы вошли.
Палата быстро превратилась в дурдом: мы со старушкой взялись за руки, и я запел вместе с ней, Фроттис подхватила. Тут вдруг мадам Косму затянула “Ах, выпьем белого вина”, застав нас врасплох. Слов я не знал.
Мы подпевали невпопад. Путаница, общее веселье… В конце концов мадам Косму замолчала, воззрилась на меня, приблизила свое лицо к моему и воскликнула:
– О! Какой он красавчик! Господи, какой красавчик!
После трудного вызова на душе было тяжело, и восхищение бабули восьмидесяти девяти лет меня порадовало… Нет в жизни маленьких удовольствий (как говорил маркиз де Сад).
– У него зеленые глаза! Знаете, у него прекрасные зеленые глаза…
Внезапно, глядя на моих коллег и на меня, счастливого обладателя прекрасных зеленых глаз, она заявила:
– Вот только хвостишко у него маловат!
Раздался оглушительный хохот. А мадам Косму принялась в подробностях описывать анатомические особенности моих репродуктивных органов…
Когда я был практикантом, я принимал в отделении гериатрии великую труженицу – очаровательную толстушку, носившую милое имя мадам Фламель.
Мне тогда было двадцать четыре года, и о том, что такое старость, я имел лишь смутное представление. Однажды, погруженный в изучение историй болезни, я услышал, как хлопнули створки двери. Привезли мадам Фламель, которая лежала на носилках. Строго горизонтально, на нижнем этаже мироздания. Она провела в таком положении двадцать восемь часов, прежде чем ее обнаружили.
Мы с мадам Фламель сразу сблизились. Я стал о ней заботиться. А она вся до последней морщинки буквально исходила нежностью ко всему персоналу, словно спелый инжир под южным солнцем. Дети приносили ей клубнику и конфеты, она все раздавала нам.
Уже на следующий день после прибытия в больницу она настояла на том, чтобы ей разрешили сидеть и передвигаться в кресле.
Когда мы переносили ее пухлое тельце в кресло, она нам помогала: крепко цеплялась за наши руки, отталкивалась, когда мы тащили, и кряхтела от натуги вместе с нами.
Ну еще! Ну еще! У нас получилось. Общими усилиями.
Так она перебралась на второй этаж мироздания – в кресло.