Бардак, в котором самое место пошустрить черту!
А без порядка в бухгалтерских книгах не будет порядка и в мире, и пока не наступит этот порядок, беззащитная фигурка Илоны будет по-прежнему стоять перед свистящими ножами, Нентвиг и дальше нагло и лицемерно будет избегать кары, a Мартин вечно будет томиться в тюрьме. Он задумался над всем этим, и в тот момент, когда он стаскивал штаны, как-то непроизвольно созрело решение: другие дают на эту затею с женской борьбой деньги, значит он, у кого денег нет, должен заплатить за это своей особой, если и не женитьбой, что, впрочем, не так уж и плохо, то тем, что предоставить себя в распоряжение нового предприятия. А поскольку это, к сожалению, невозможно соединить с его работой в Мангейме, то ему придется уволиться. Таким будет его взнос. И, словно пройдя испытание, он ощутил в этот миг, что оставаться в конторе, которая засадила Мартина за решетку, он больше не может. И никто не вправе обвинить его в предательстве; даже самому господину президенту придется признать, что Эш порядочный парень. Мысли об Эрне улетучились из его головы, и он со спокойной душой лег в кровать. То, что при этом он мог вернуться в Кельн и в забегаловку матушки Хентьен, лишь незначительно отодвигало стрелку на весах пожертвования; ведь матушка Хентьен ни разу не ответила на его письма. А забегаловок и в Мангейме более чем достаточно.
Нет, возвращение в Кельн, в этот скотский город, вовсе не оправдывало самопожертвования.
Желание проинформировать кого положено об успехе подняло и притащило его к Гернерту уже ранним утром: так быстро достать две тысячи марок — это же успех! Гернерт похлопал его по плечу и назвал молодчиной, Это было приятно. Гернерт удивился его решению уволиться с работы, дабы полностью посвятить себя затее с женской борьбой, впрочем, ничего против увольнения он не имел. "Мы еще покажем себя, господин Эш", — сказал он, и Эш отправился в центральную контору своего пароходства.
На верхних этажах здания правления Среднерейнского пароходства тянулись длинные тихие коридоры, пол которых был покрыт коричневым линолеумом. На каждой двери имелась аккуратная табличка, в конце одного из коридоров за столиком, освещенном светильником, восседал служащий, который поинтересовался, куда изволит следовать посетитель, он записал имя и цель визита в блокнот, проложенный копировальной бумагой. Эш шел по коридору и, поскольку это было в последний раз, старался внимательно все рассмотреть. Он читал имена на дверных табличках; наткнувшись неожиданно для себя на женское имя, он остановился и попытался представить особу, находящуюся там, за дверью: была ли она похожа на обыкновенного чиновника, который в черных нарукавниках считает что-то за наклоненным столиком и холодным, безучастным тоном разговаривает с посетителем? Эша внезапно охватила тоска по этой незнакомой женщине за дверью, и на него вдруг нахлынуло чувство любви в новой, простой, так сказать, деловой и существующей согласно необходимости форме любви, которая должна быть такой же гладкой, такой же прохладной и в то же время такой же широкой и всеохватной, как и эти коридоры с их гладким линолеумным покрытием, Но затем перед его взором предстал целый ряд дверей с великим множеством мужских имен, и он невольно подумал о том, что та одинокая женщина должна испытывать не меньшее отвращение от такого мужского окружения, чем матушка Хентьен в своем заведении. В нем снова вспыхнуло ощущение ярости, злости на организацию, которая под покровом хорошего порядка, гладких коридоров, отличных приглаженных бухгалтерских расчетов прячет море мерзости. И это называется солидность. Предприниматель есть предприниматель независимо от того, как он называется — прокурист или президент. Если на какое-то мгновение Эш и пожалел, что уже не является членом хорошей организации, что больше не относится к тем, кому позволено без расспросов и регистрации служащими входить и выходить из здания, то теперь и намека на сожаление не осталось, ибо за каждой дверью он видел Нентвига, одних только Нентвигов, они все сговорились, чтобы сгноить Мартина в тюрьме. Лучше всего было бы, конечно, спуститься в бухгалтерию и сказать слепцам, торчащим там, что им тоже нужно было бы вырваться наконец: плена обманчивых цифр и колонок и освободиться, подобной ему, да, они должны были бы сделать это хотя бы для того, чтобы уехать с ним в Америку. "Это была достаточно кратковременная гастроль к нам", — произнес начальник отдела кадров, к которому он зашел и попросил выдать отзыв, Тон его был дружеским, а Эш уже был готов к тому, чтобы высказать истинные причины, побудившие его оставить столь непорядочную фирму. Но ему пришлось отказаться от этой затеи, потому что дружески расположенный начальник отдела кадров уже занялся другими делами, постоянно, впрочем, при этом повторяя: "Кратковременная гастроль… кратковременная гастроль"; повторял он это откровенно любезным тоном, так, словно ему очень нравилось это слово и он пытался словом "гастроль" показать, что театральное дело является не таким уж отличным и даже не лучшим делом, чем предприятие, которое Эш как раз вознамерился оставить, Но что мог знать об этом начальник отдела кадров? Возможно, он хотел на прощание упрекнуть его в неверности и нанести ему удар в спину?
Нагадить ему при поиске нового места? Недоверчивым взглядом он рассматривал выданный документ, хотя отлично понимал, что в деле с женской борьбой его никто и никогда не спросит ни о каком отзыве, А поскольку его не покидали мысли о театральном предприятии, а также потому, что он спешил по коричневому линолеуму коридоров к лестнице, ведущей на улицу, он больше уже не обращал внимания на покой и порядок в конторе, не думал о двери с женским именем, мимо которой пронесся на повышенной скорости, не обратил внимания на табличку "Бухгалтерия", да, даже кабинеты дирекции и президиума там впереди, в главном здании со всей их помпой были ему целиком безразличны. Лишь оказавшись на улице, он бросил взгляд на главное здание, прощальный взгляд, и был как-то даже расстроен, что перед главным корпусом не было экипажа, Он, собственно говоря, охотно взглянул бы еще разочек на Бертранда, этот тоже всегда прячется, как и Нентвиг. Лучше, конечно, его не видеть, вообще не видеть, его и этот Мангейм со всем, что в нем тут и там валяется. "Ну, что ж, глаза б мои тебя больше не видели", — сказал Эш, но все же ему не удалось пересилить себя и быстро проститься, он постоял еще, щуря глаза, поскольку асфальт новой дороги отражал яркий свет полуденного солнца, постоял, ожидая, что может, все-таки беззвучно раскроются стеклянные двери и пропустят господина президента. А поскольку в мерцающем солнечном свете возникало впечатление, будто полотна стеклянных дверей вибрируют, то в голове невольно всплыло воспоминание о качающейся двери за стойкой, это был так называемый обман чувств, ибо полотна стеклянной двери прочно сидели в своем мраморном обрамлении. Они оставались неподвижными и никого не выпустили из здания. Эш воспринял это как обвинение: теперь он должен стоять здесь под палящим солнцем, потому что Среднерейнское пароходство расположилось на этой спесивой новой заасфальтированной улице вместо того, чтобы занять место в прохладном глухом переулочке; ему нестерпимо захотелось выругаться, он повернулся, пересек улицу широкими, немного нетвердыми шагами, завернул за ближайший угол и, ступив на ступеньку подошедшего трамвайного вагона, принял оконнательное решение уже на следующий день оставить Мангейм и отправиться в Кельн, дабы приступить к переговорам с театральным агентом Оппенгеймером.
Эшу, конечно, было обидно, что госпожа Хентьен все еще не ответила на его письмо, поскольку в деловой переписке отвечать на письма в положенные сроки — дело обычное, а частное письмо, без сомнения, не такое уж повседневное событие. Впрочем, молчание матушки Хентьен вполне можно было объяснить ее характером. Известно, что достаточно было кому-нибудь дотронуться до ее ручки или попытаться пощупать за округлые формы, как сразу же на ее лице возникала та застывшая мина отвращения, которой она молча сажала смельчака на место, может, она с такими же чувствами брала в руки и его письмо. В конце концов письмо — это то, к чему прикасалась рука писавшего и испачкала его, приблизительно то же самое, что и грязное белье, вполне можно было предположить, что матушка Хентьен так и считает. Она была женщиной, не пoxoжей на других; такой, которой он позволял бы входить утром в его неубранную комнату и мешать ему во время утреннего туалета; это была не Эрна, она никогда не требовала бы от него, чтобы он думал о ней и писал ей хорошие, наполненные чувствами письма. Не была она и такой, которая могла бы связаться с каким-то там Корном, хотя земного в ней было куда больше, чем в Илоне. Матушка Хентьен, конечно, была чем-то лучшим, ему даже приходило в голову, что в окружении всего земного ей надо специально бороться за то, что Илоне дано от рождения. И если от его писем у нее возникло брезгливое чувство, то, наверное, это вполне справедливо и уместно; он даже захотел, чтобы она отругала его: ему казалось, что ей хорошо известно, как он себя тут вел, и Эш словно ощутил на себе тот взгляд, которым она всегда с укоризной награждала его, когда он начинал крутить шуры-муры с Хеде; она не хотела мириться даже с этим, к тому же девушка служила в ее заведении, Теперь же, снова оказавшись в Кельне, он первым делом отправился к матушке Хентьен; его встретили без особой сердечности, но и без пренебрежения, которого он так опасался. Она просто сказала: "Да это вы снова, господин Эш, надеюсь, надолго", и он оказался в положении человека, с которым не очень считаются, у него даже возникло ощущение, будто он теперь обречен навечно прозябать на корновских харчах, Когда позже госпожа Хентьен все же подошла к его столику, она обидела его еще больше, поинтересовавшись: