Хотелось ответить, что так и было, но я удержался от похвальбы. Довольно того, что мы с ним общались. Обычно учеников он не жаловал. Профессор, «бросающий семена», казался ему — я это чувствовал — трагикомическим персонажем.
Она вздохнула:
— Все мы боимся хоть несколько привязаться к кому-то.
Однажды я осторожно спросил ее, как она оказалась в фонде. Она начинала как германистка, ее европейские пристрастия не были особым секретом. Все это не слишком вязалось с грозным бугоринским мессианством.
Марианна Арсеньевна нахмурилась.
— Я зарабатываю на хлеб, — сказала она. — Прошу заметить: женщине это не слишком просто. К тому же — не самой юной женщине.
Потом спросила:
— А вы-то здесь как?
Я ответил, что ставлю эксперимент. Отражаю зеркально каплинский опыт: если он переменил свою жизнь, эмигрировав из Москвы в город Ц., то я совершил такой же прыжок, только в обратном направлении.
— Вы женаты?
— Жена моя так считает.
Она невесело рассмеялась.
Жизнь, насколько я мог понять, поработала над ней основательно. Марианна Арсеньевна умела быть жесткой и напористой. К чему я никак не мог привыкнуть — порой она отпускала словечки, не сопрягаемые ни с ее лексикой, ни с безусловной ее породистостью.
Однажды она развела руками:
— Да, сударь мой, не обессудьте. «В высоком лондонском кругу зовется vulgar». Мать их… видала я. Пожили бы у нас, да и с наше. На будущее прошу прощения.
Тон между нами установился дружеский и вполне доверительный, но знал я о ней обидно мало. Есть дочь, девица лет восемнадцати. Когда не бездельничает, где-то учится. Кто был отец и где он теперь? Об этом она не заговаривала. Связь с дочерью в значительной мере была условной, гордая барышня отстаивала свою суверенность. В какую-то дрянную минуту моя собеседница самую малость приподняла железный занавес, произнесла с брезгливой гримасой:
— Приходит с каким-то облезлым рахитиком, потертым, плешивым, с тощей задницей: «Мама, знакомься, мой бойфренд». Сколько их было, сколько их будет! Дома давно уже не живет.
Она закурила и, пряча глаза, медленно бросила в пространство:
— Залапанная, мерзкая молодость. Искусственная, тусклая похоть, заимствована из киношек и книжек. Скучное зрелище. Мы не лучше. Чего ни коснемся, все превращаем в какую-то скверную пародию.
Я заметил:
— Бугорин бы вас осудил. Сказал бы, что это чистая каплинщина.
— Мне было б лестно. А почему?
— Путь от трагедии к пародии. Тот же принцип литоты в действии.
Она задумалась и согласилась:
— В самом деле. Очень печально.
Я предложил ей не падать духом. Мы пережили двадцатый век, а это казалось почти невозможным. Я уповаю, что мы прорвемся.
Подобный мажор мне не был свойствен, но захотелось ее ободрить. Она покачала головой:
— Не думаю. Никто не способен сравниться с нами в самоотдаче. Были последними на старте, зато на финише будем первыми. Куда ни глянешь — большой песец.
— Вот и родное ядреное слово. Наш золотой славянский фонд.
Она чертыхнулась. Потом спросила:
— А вы-то, хочу я понять, что тут делаете?
— Вопрос по существу.
— Несомненно. Обязанности ваши я знаю. Речь о другом — о том, что мы с вами не лучшие солдаты империи.
— Все-то вы видите, — сказал я.
— Не дергайтесь. Я сохраню ваш секрет. Приличные люди, как известно, не подличают без приказа начальства. Итак?
— Я делаю то же, что вы. Зарабатываю на хлеб.
— Только-то? Я предполагала другую, возвышенную причину. Старую дружбу, например.
— И это тоже имеет место.
Она рассмеялась. И я — за нею.
Весна прошла в энергичном регистре. Надо отдать Бугорину должное — он был заряжен постоянным током. Порою я лишь вздыхал украдкой: трудна же ты, московская жизнь. И адское нужно иметь здоровье! Олег пробивал Всеславянский конгресс с приглашением именитых гостей. В те дни он выглядел одновременно и озабоченным и довольным. Хотя и ощущал свою значимость, подчеркивал, как велико его бремя. Я беспрерывно готовил бумаги для разнообразных инстанций — число их меня повергало в уныние. Он каждодневно ездил с визитами — то в Белый дом, то в Патриархию, частенько бывал и на Старой площади. Забавно, что этот последний маршрут, казалось бы, таивший в себе очарование ностальгии, нередко заставлял его морщиться — труднее всего давались контакты с президентской администрацией.
— Это, Горбуша, конкретный народ. Профессиональные перевертыши.
Себя не забывал похвалить.
— Конечно, без гибкости невозможно, но я какой был, такой и есть.
Конгресс состоялся в начале июня и проходил в Санкт-Петербурге. Месту и времени Бугорин, как кажется, придавал значение. Царственный фон в мистической дымке белых ночей — достойная рама для впечатляющей картины вечного братства славянских культур. С одной стороны — дворцы, першпектива, всадник на вздыбленном скакуне, с другой же — всегда священные тени. Гоголь-Яновский и Достоевский.
Бугорин был настроен торжественно, был патетичен в каждом движении и делал все от него зависящее, чтоб поддержать высокую ноту. Даже когда приходилось касаться будничной, житейской проблемы, голос его не терял ни на миг некоего трубного звучания, а речи живо напоминали старые тютчевские стихи: «Привет вам задушевный, братья, Со всех Славянщины концов, Привет наш всем вам, без изъятья: Для всех семейный пир готов!».
Семейный пир и на сей раз был щедрым. Гости чувствовали себя превосходно. На диво удавшаяся погода, виды на солнечный Исаакий, на хрестоматийную иглу, на стильные невские акведуки, гостиничный европейский комфорт — симпозиум мог оказаться успешным.
В часы, свободные от дискуссий, знакомились с городом — тут наступало время Марианны Арсеньевны. Она сопровождала славян в общих походах и в частных прогулках. Общение наше сводилось к завтракам, к случайным встречам, к обмену репликами. Часто трапезничал с нами Бугорин. Все это портило мне настроение.
Однажды она меня спросила:
— Что происходит? Вид у вас уксусный.
— Мало вас вижу.
— И вся причина? Да, достается. Весь день — под завязку.
Сам не пойму, как я сказал:
— Есть ведь и ночь.
Она изумилась. Еще было можно свести все к шутке, но я молчал.
Марианна Арсеньевна пожала плечами и, ничего не сказав, ушла. Я был до крайности зол на себя. Моя мальчишеская несдержанность могла отразиться на отношениях, которыми я так дорожил, и, кроме того, меня не красила.
Я видел, как она уставала — следовало, по меньшей мере, избавить ее от притязаний, тем более таких неожиданных. Ее внимания домогались. Особенно ее донимал профессор из города Любляны Стефан Планинц — он был неутомим в постижении петербургских таинств. Профессор производил впечатление человека, боящегося опоздать на поезд, на ужин, к раздаче подарков. Глазки его, удивительно схожие с коричневыми ртутными шариками, метались в таком же беспокойстве, как их просвещенный обладатель. То был долговязый костистый словенец с выпирающими остроугольными скулами. Всегда старомодно куртуазен, особенно с Марианной Арсеньевной. Здороваясь и прощаясь с нею, он с чувством целовал ее руку.
У Бугорина он ходил в фаворитах. Олег неизменно нам сообщал, как здраво мыслит достойный Стефан. Никакого сравнения с болгарином, который где надо и где не надо демонстрирует свою автономность.
Однажды за завтраком мы поспорили.
— Естественно, что он тебе нравится. Он говорит именно то, что тебе хочется услышать.
— Да. И это его достоинство. У нас одинаковый взгляд на мир.
Я возразил:
— Не ошибись. Тут есть привходящие обстоятельства.
— Какие?
— Славянское гостеприимство. Прекрасный отель. Прекрасный корм.
Марианна Арсеньевна усмехнулась. Бугорин, наоборот, озлился.
— Все ерничаешь?
Его реакция оставила меня равнодушным, зато уязвила ее улыбка. Я буркнул:
— И Прекрасная Дама.
Она и на этот раз промолчала. И вновь усмехнулась — с неясным вызовом.
Бугорин сказал:
— Профессор Планинц один из тех настоящих людей, которые отнюдь не считают распад своей родины правомерным.
— Пусть он это скажет своим сородичам.
— Скажет. Дай только уняться хмелю. Там выбор сделан не окончательно.
— Ну, разумеется. Как у нас.
— Наш — тоже сделан не окончательно, — торжественно подтвердил Бугорин.
— Балканский урок пошел не впрок, — сказал я мрачно. — Еще предстоит веселый банкет в «Славянском базаре». Побалуемся бифштексом с кровью.
— Это цинический пацифизм или пацифистский цинизм? — хмуро осведомился Бугорин. — Разница, впрочем, невелика.
Он дулся полдня. И не случайно. Конгресс не вполне оправдал ожидания. Все были благостны и приветливы, однако старательно избегали обязывающих заявлений. В этом гелертерском киселе центростремительный пафос Планинца, пусть и тонувший в оговорках, звучал для шефа волшебной флейтой.