Выстрел от реки прозвучал неожиданно, и женщины, подхватившись, побежали молча к острожку, не забывая подгонять спотыкавшегося полоненника.
Казаки стояли на противоположном низком берегу, и было видно, как они о чем-то переговаривались и показывали руками в сторону острожка. Рядом с ними топольком виднелся сын Тынешки.
Острожек бодрствовал. Тынешка и воины решили казаков не пускать: постоят, подождут и другой путь выберут, в обход.
Жена Тынешки, Кенихля, забилась в свой полог и беззвучно-злобно плакала. Тынешка единственный раз заглянул в полог и сердито прикрикнул, чтобы Кенихля забыла про сына, еще народит. Кенихля враждебно промолчала. Однако Тынешка был уверен в своей правоте не пускать казаков в острожек.
— Ирод! — гневно кричал Атласов, рассматривая Тынешку, который стоял перед ним с завернутыми назад руками. (Он смеялся в душе над Атласовым, а на лице — безразличие.) — Каких я товарищей из-за твоего безумия в землю положил… Лука на стрелу наткнулся… За него одного — четвертую. Толмач! Эй, кто-нибудь, позвать сюда Енисейского, где его черти носят… Сказал, при мне быть неотлучно. (Енисейский, запыхавшись, лицо в саже, пытался что-то возразить, но не смел, ждал, пока поостынет Атласов.) Скажи ему, ироду, все это! — И добавил с горечью: — А я к Луке пойду…
Лука лежал под березкой со скорбным лицом, ветер шевелил седую густую бороду, волосы разметались по зеленой примятой траве, и тяжелые руки, подправленные кем-то, отдыхали на груди. Атласов сел рядом, ощутив вдруг до конца тяжесть случившегося. Он как-то смирился с тем, что погибли четверо на Палан-реке (осаду они выдержали многотрудную, при измене юкагиров и бегстве Анкудинова, которого он записал в убиенные), но тут, на реке Иче, упрямство Тынешки казалось ему бессмысленным, как бессмысленна была пролитая кровь и казаков, и камчадалов, а особенно гибель Луки…
— Приведите тойона, — сказал Атласов одному из казаков. Тот побежал, и скоро, подталкиваемый Енисейским, появился Тынешка. Все так же безразличен был его взгляд.
— Смотри, — сказал приглушенно Атласов молодому тойону, — вот лежит моя правая рука… Нет у меня больше правой руки… Ты мне ее заменишь? Молчишь, тойон. Отрубленное не пришьешь. — К Енисейскому: — Где его сын?
— Матери отдан.
— Тойон знает?
— От всех держим, злобен.
— Тогда пусть сведут его с сыном да с женою, но не упусти. Авось поразговорчивей станет. Полоненника искали?
— Нашли.
— Вот удача! Чего ж молчал?
— Не до него…
— Говорит что? — уже на ходу спрашивал Атласов.
— Смеется и плачет! Понял так, что хлеба просит. Сухарь отыскал, он его вмиг слопал.
Сын тойона то ли забаловался на берегу реки, то ли злые духи, затаившие на Тынешку обиду, решили отомстить, но он оказался в воде. Плавать его не учили, как не учили никого и никогда, считая, что по рекам нужно ездить только на бату, а кто в воде очутился и тонет, помощи не оказывали — человека боги к себе забирают, так надо; поэтому и были камчадалы искусными батовщиками.
Течение подхватило мальца. Он бы наверняка не выбрался, но, по счастливой случайности, на берег вышли казаки. Кто-то из них крикнул: «Тонет!». Кто-то сдергивал с себя одежду.
Мальчишку вытащили бесчувственного, растерли, и к нему вернулось сознание. Весь ворох вспомнившихся рассказов о пришельцах взметнулся у него, он вскричал, хотел бежать топиться, но его держали крепко. Он вздумал кусаться, над ним только смеялись. Тогда он успокоился, решив перехитрить добродушных людей: он скроется, как соболь, незаметно, и его не найдут по следам, потому что эти люди не умеют читать следов леса, ибо много смеются и ведут себя беспечно, распугивая все вокруг. Кроме того, в острожке заметили, что он схвачен…
Сейчас он видел отца. Лицо у отца было печально, он с трудом смотрел на Кенихлю, а та, сдерживая слезы, подошла к нему и сказала онемевшими губами: «Наш сын жив… Женщины в юрте… Их не тронули».
Казак, сопровождавший Тынешку, развязал ему руки, подтолкнул легонько в спину, а сам отошел поодаль, сорвал травинку, прикусил и вздохнул.
Солнце скатывалось за сопки, голоса людей становились звонче, каждый шаг слышался отчетливей. От реки потянуло холодком. В березах при вечереющем свете кое-где проглядывался редкий желтый листок. К осени, отметил казак, и ему вдруг захотелось к дому, чтобы вот так же подошла к нему жена, сказала с нежностью: «Милый мой соколик», позвала повыраставших Иванов да Стешек, и он бы долго сидел с ними и ни о чем бы не говорил, а только бы слушал и слушал дитячьи голоса и покорно-мягкие вздохи жены, суетящейся у печи.
Тынешка кивнул в сторону нахохлившегося сына, и Кенихля поняла, что отец спрашивает, как очутился у казаков его сын. И еще она с мгновенным ужасом поняла, что тойона мучает мысль, не сын ли предал острожек. «Нет, нет, — хотела закричать Кенихля. — Наш сын не мог… Он же твой сын…»
А сын, заметив, как на лине матери проступил испуг, сменившийся затем страхом, стал рядом с ней, готовый защищать ее. Тойон вздрогнул: сын смотрел ему прямо в глаза, открыто и смело. И тогда тойон улыбнулся краешком губ: он всегда верил честным глазам сына. Напряжение, державшее его, спало, и хотя поражение воинов камнем легло на сердце, он готов был принять смерть от рук казаков даже с веселостью и долей той беспечности, которая всегда отличала мужчин его острожка от трусоватых соседей, когда дело заходило о выборе между жизнью и смертью. Поэтому он открыто и довольно улыбнулся и посмотрел на сидевшего в стороне казака: тот не обращал внимания на Тынешку, и во всей его фигуре чувствовалась отдыхающая добродушная сила.
Тынешку поразило и задело спокойствие казака его, тойона, не стерегут даже, как стерегут оленя, а он хитрее оленя: он сейчас может метнуться в кусты, там поминай, как звали. Жена догадалась о чувствах Тынешки и успокаивающе улыбнулась. Тынешка благоразумно подчинился ее улыбке, что делал, однако, не часто, лишь в том случае, когда знал, что неправ окончательно и — его шаг приведет либо к гибели всех сродников, либо к нечаянной глупости, которая сделает его посмешищем в глазах сродников.
— Ну будет, пообсмотрелись и довольно, — сказал утешительно казак, подходя к Тынешке. — Никуда твоя баба не денется… Пошли к Атласову. Велел еще разок привести… Пошли. — Сын было дернулся за отцом, но мать придержала его за плечо. Ее лицо горестно сморщилось, она хотела плакать. Тынешка и казак неторопливо удалялись к юрте Атласова.
— Что скажешь? — Атласов окинул Тынешку быстрым взглядом, и Тынешка, сам человек властный, почувствовал во взгляде Атласова силу. Испугался ли он или нет этого чувства… Кто его знает, ибо в испуге порой никто никогда и не признается, даже перед самим собой, а лицо Тынешки с маской покорности не дрогнуло.
— Ничего ты теперь не скажешь, — огорченно продолжал Атласов, наблюдая за Тынешкой, — ты нем, как рыба. — И он сделал вид, что принял покорность Тынешки на веру. — Жить со мной будешь, а спать сегодня вон там, — и он показал на полог, где тойон еще позапрошлую ночь провел со своей женой. — Жаль только, мои слова теперешние втаи, — с искренним сожалением добавил Атласов.
Тынешка, зарывшись с головой в шкуры, забылся тяжелым, удушливо-дерганым сном.
Ровно через девять месяцев, по осени, мягкой и ласковой, Имиллю родила Анкудинову черноволосого сына.
Он сам собирался принимать роды, но Имиллю засмущалась, закраснелась и сказала, что корякские женщины неплохо справляются с новорождением.
Ночью, когда Имиллю, слабо улыбаясь, сказала: «Иди, мне одной остаться надо», в их жилище появилась женщина. Анкудинов помешал в костре, обложенном каменными глыбами, подбросил сушняка, свет прибавился, и он оглядел женщину. Сухонькая, низкорослая, морщинистая, она походила на молчаливое привидение. Она и в самом деле не издала звука, однако и внимания на Степана не обратила, будто его и не было. Как же встретила Имиллю эту женщину? Имиллю поначалу так растерялась, что готова была упасть, но тут же, придя в себя, почувствовала вместе с усиливающейся болью внизу живота некоторое облегчение: ведь теперь она не одна, с ней соплеменница старуха, добрая и опытная.
Из кожаной сумы старуха достала каменный нож, нитку из крапивы, тоншичь (младенца пеленать), сушеный кипрей и все это разложила у огня. Она не выгоняла Степана, но только своими жестами, всем поведением говорила, что его нет и не должно быть. Степан встретился глазами с Имиллю, она опять же слабо и беззащитно улыбнулась, и Степан понял, что может остаться. Внезапная гримаса крика схватила и исказила лицо Имиллю. «Началось, — подумал он с состраданием и в то же время с любопытством. — Милая, хорошая моя… Только роди сына». Он отвернулся. «Боже, будь милостив, не гневись на раба твоего за прегрешения ранние, на собаку рода человеческого Степашку-грешника… Ни перед кем-то я не виноват… Помоги родить Имиллю сына… Не отвернись, боже… Сына дай!»