Лишь теперь — я вижу это — она складывает оружие, и я вместе с ней. Будь он, несмотря ни на что, ловцом человеков, найди он — в те дни только он — хоть слово, которое ее смягчило бы, принесло облегчение…
Теперь о любви — я не ошибся, вы хотите узнать что-нибудь также и об этом?
Она не кивает, но и не мотает головой, она краснеет заметно, потому что ее посадили против света, пытается отнять у него свою руку, и генерал, который якобы ничего не заметил, не противится.
Вам нравится любить, говорит генерал, или не генерал… кто же тогда говорит эти слова? — Вы любите нежно, вы любите глубоко, но ваша любовь скорей напоминает дружбу. Поэтому у вас хорошие друзья, вы способны к сочувствию, к товарищеским отношениям. Пока не накатит на вас то самое недовольство, вы понимаете о чем я. Тогда вы делаетесь своенравной, можете оттолкнуть даже самых близких, даже любящих вас, вы знаете, почему так бывает. Таковы тяжелые времена великого холода, который следует за великой влюбленностью…
Кто это говорит? Знает ли она теперь, зачем пришла к нему? И как он до этого додумался?
Нет, он не может оставаться на высоте, наш генерал, когда его уносит в область конкретного, когда он возвышается до пророчеств, что — и он, бесспорно, осведомлен об этом — составляет, собственно, его ремесло. Ему видится какой-то мужчина, который тщится склонить ее к браку. Но в этот брак, продолжает генерал, вам лучше бы не вступать, ибо он наверняка не принесет с собой ничего, кроме горя, ревности, помешает вашему профессиональному росту…
Настало время снова взять ее за руку. Итак, что же мы можем предсказать в сфере профессиональной?
Он задает этот вопрос вслух, наш генерал, и задумчиво читает линии ее руки. Деятельность в большом учреждении? Не исключено. Мне видится учреждение издательского типа… В начале — трудности, сами понимаете, без них не обходится. Но потом убедительнейшее самоутверждение. И не только оно. Если я не ошибаюсь, фрейлейн, вы станете известной, я даже не боюсь более сильного выражения: знаменитой. Сколько я могу судить, все указывает на творческую деятельность. Собственные произведения? Музыкальные, к примеру? Нет, пожалуй, не музыка, скорее литературная деятельность. Но это уже выходит за пределы моей компетенции. Только зачем подавлять в себе желание хоть иногда побыть дамой? Финансовых затруднений я не предвижу.
Какой она вдруг видит себя? Вечернее платье, цветы, поклонники? Что будет со мной? Стоит ли ему говорить дальше? Говорите же, генерал, раз уж вы в ударе.
Будущий супруг, говорит ей генерал, скорей всего медик. Уж не профессор ли? Самое удачное время сочетаться браком наступит через шесть-семь лет. В основе этого брака будет лежать любовь, что само собой разумеется. Двое детей, я вижу двоих, послушные. Без особых проблем.
Дальше, генерал, пожалуйста, дальше.
Знакомство, вероятно, произойдет благодаря подруге. В опере? В издательстве? Вы понимаете, более точные предсказания едва ли возможны. Разве что подобные: квартира за городом, целая вилла, может быть даже в парке. Жизнь идет красивой, ровной линией, открыты все возможности использовать богатые задатки вашего характера, редкостное сочетание романтически-поэтического и педагогически-практического дарования…
Дальше, дальше, генерал, не упускайте ничего, мы изнываем по художественным украшениям. Будет ли у нас машина? Какой марки? Или мы предпочтем кровать под балдахином?
Возможно, ей не следовало подавать и виду, что он снова ее теряет. Ибо теперь он берет ее руку в последний раз. Осталось только одно — относительно конца жизни.
После уже сказанного она захлопнула тетрадь, снова ее достала и все-таки записала даже это, причем кажется, будто страницы ее тетради сделаны специально для этой фразы: Ваш брак, говорит генерал, прекратится только со смертью жены или мужа. Но дети, по всей вероятности, успеют к тому времени окончить школу .
Она перечитывает еще раз все, включая и последнюю фразу. Потом приписывает в самом конце два слова, в скобках и со знаком вопроса: так рано?
Теперь она окончательно закрывает тетрадь.
Ick glцw doar nich an — я в это не верю. А все-таки странно.
Конец сцены.
Эти страницы она никогда больше не перечитывала, а с ходом времени те письмена, что она сохранила в душе, все меньше походили на те, что в тетради. Предсказанный выигрыш в лотерею не состоялся, равно как и поездка на курорт в будущем году, да и похороны престарелой тетушки что-то заставили себя ждать. Этим она пренебрегает. Но ей предсказана ранняя смерть, и это остается в ней. Единственное, чего он не осмелился сказать прямо, она запомнила навсегда: я рано умру.
Ей придется поверить в это.
Отныне и впредь — ни слова про генерала.
Рецидив, так сказали бы мы, покачав головой, и были бы совершенно правы. Кой-кому она могла для пробы рассказать свою историю. И при этом встречала на всех без исключения лицах недоверчиво сострадательную усмешку. В этом могу поклясться, ибо до сих пор еще чувствую отпечаток такой улыбки на своем собственном лице.
И она смолкла.
Не так уж и важно, не о чем рассказывать.
С тем же успехом можно и записать. Разрядить эту неизлечимую тягу к записыванию, попросту уступив ей, хотя и не принимая всерьез. Если фокус удастся, ты на первое время спасен. Что вспоминается мне, когда я закрываю глаза? Не такое уж и важное, как было сказано выше, об этом можно догадаться хотя бы по тому, что оно приходит само собой, что здесь нет ни принуждения, ни толкования, да и значения тоже нет. Из тетради легко вырвать страницу, распорядок дня опять не соблюдается, никакого продвижения в грамматике. Наскоро испробовать несколько возможных названий, какие подвернутся, какие — это становится понятным лишь сейчас — уже сложились в голове, маленькие истории, потом, когда-нибудь потом… Если не сейчас, то когда же?
«Титульный лист» написано над одной из страниц тетради в кавычках, точно, как я это передаю. Пусть даже в кавычки заключено по меньшей мере ироническое отстранение. За все время одно под другим было написано больше двух десятков заглавий, некоторые я нашла на других записочках. Одни мне понятны, другие — нет. Не все каракули я могу прочесть, она и сама едва ли смогла бы. Да и хотела ли она этого?
Вопрос замаскирован, в первоначальном замысле его нет. Слишком рано поставлен? Кстати, один из самых щекотливых вопросов, которые возникали у меня во время размышлений о Кристе Т. Ибо если меня об этом спросят, — а меня непременно спросят, как же иначе! — мне нечего будет предъявить: почему, спросят меня, ты увековечиваешь ее для нас? Я ведь и впрямь увековечиваю, спору нет.
Меня спросят, имела ли она успех.
То есть заставят рассуждать об успехе, но куда это меня заведет? И чем я смогу подтвердить свои слова?
Гюнтер вспоминается мне, веснушчатый Гюнтер, еще до своего великого дебюта, еще до того, как любовь привела его к падению, а страдание, ну да, именно страдание, наделило прозорливостью. Он всегда защищал Кристу Т. и всегда сердился на нее. Как отдельное существо он, может быть, уже тогда чтил ее, об этом свидетельствует многое, но с Кристой Т., как с определенной разновидностью, он примириться не мог. Слишком твердо он верил, что все сущее должно приносить пользу, и его мучил неразрешимый вопрос, зачем понадобилось создавать такую, как она, «при всех положительных задатках», которые он, бесспорно, за ней признавал. Ты только подумай, говорил он, когда минул первый срок подачи курсовой работы, а из всей ее группы еще никто не сподобился увидеть хоть одну написанную ею страничку, — ты только подумай, общество дало тебе возможность учиться в университете. И общество вправе ждать отдачи, ведь это справедливо и доступно, не так ли?
Да, отвечала Криста Т., которая всегда подолгу беседовала с Гюнтером, внимательно выслушивала все его доводы и подвергала их тщательной проверке. Да, отвечала Криста Т., это справедливо. Но вот доступно ли? Я бы скорей сказала: недоступно.
Ты это про что? — спросил Гюнтер. Ты смеешься, что ли?
Но именно тут он заблуждался. Просто, когда ее заставляли расплачиваться в чужой валюте, она ощущала в себе мощное сопротивление. А поверить, что ее собственная валюта чего-то стоит, она не могла, и правда: откуда ей было взять такую веру?
Итак, чем я смогу подтвердить свои слова? Тем, что время работало на нее. Время же было тем — единственным, чего у нее не было. Разве ей не сообщили об этом преждевременно?
Когда я дошла до этого, меня охватил гнев. Я еще раз перечитала титульный лист. У лесника. Летний вечер. Рик Бродерс. Ян и Кристина. День у моря. На эльдских лугах . Как прикажете все это понимать? Я могу вылезти вон из кожи, но мне все равно не понять, что скрывается за этими заголовками. Я расплескала свое негодование, а оно у меня довольно сложное, как здоровое негодование читателя, которому не дали обещанных историй. И даже будь я единственным человеком, желающим узнать, что сей сон означает: старший лейтенант Баер был не таков , — разве она не должна была посчитаться хотя бы со мной? Возможно, не стоит считаться с негодованием единственного человека, но я, несправедливая, как все люди, думала: с моим могла бы и посчитаться. Или уж тогда уничтожить свои записи. Интересно, как она будет оправдываться? Она, лежащая в земле, она, в головах у которой — так ведь говорят о мертвых? — растут два облепиховых куста.