«Как глаза Меры», — заметил снизу Никита.
«Меры? — удивился Савва. — Кто такая Мера? По-моему, так звали последнюю подругу Александра Македонского». — Приставил дуло к виску.
«Нет!» — завопил Никита, зажмуриваясь.
«Да здравствует СССР!» — дурным голосом завопил в ответ Савва.
Впрочем, открыв глаза, Никита понял, что громоподобное «Да здравствует СССР!» прозвучало не из уст Саввы, а из дула пистолета.
Он увидел, как разлетается в клочья голова брата, как из нее ударяет струя малиновой крови, как тело Саввы под нелепым каким-то острейшим углом валится со скалы вниз — на острые камни и белую пену.
Но, может, он этого и не видел, потому что невозможно видеть сразу два действия — собственно действие и противодействие — это все равно, что видеть одновременно два фильма — собственно фильм и его же, но не с начала, а с конца — на одном экране.
И, тем не менее, Никита видел.
Причем противодействие определенно пересиливало собственно действие.
Поверх падающего со скалы Саввы, ударившего из его головы, подобно игристому «Абрау-Дюрсо» (брат частенько угощался им на набережной и, случалось, угощал Никиту) малинового фонтанчика крови, Никита увидел как бы сотканного из мельчайших бело- (пенно-) зеленых (водяных) точек, мозаичного (если допустить, что мозаика может выкладываться прямо по воздуху) дельфина, взвившегося над поверхностью моря в тот самый момент, когда Савва поднес пистолет к виску. Каким-то образом Никита понял, что это тот самый дельфин, которого недавно Савва так удачно вернул в море. Дельфин летел, руля в воздухе хвостом, точно на скалу, точнее — под сжимавшую пистолет руку Саввы. В тот самый момент, как раздался выстрел, который Никита принял за громовой вопль брата «Да здравствует СССР!», нос дельфина прошел, отделяя руку Саввы от пистолета, распрямляя змейку обхватившего курок пальца, то есть, намеренно прерывая линию смерти.
Но выстрел был.
Пистолет, обретший от выстрела ускорение, упал к ногам Никиты.
Савва отлетел на противоположный конец скалы.
Дельфин, спружинив хвостом о скалу, ушел по длинному эллипсу обратно в море.
Никите только оставалось гадать, насколько удачным оказалось (слишком уж близко торчали скалы) приводнение (теперь он не сомневался) брата по разуму.
«Будь так любезен, брось мне пистолет», — вдруг совершенно буднично, как если бы они сидели в столовой Дома творчества, и Савва просил у него соль или перец, произнес брат.
Никита вдруг почувствовал, что больше всего на свете в данный момент ему хочется… бросить пистолет брату.
Ему сделалось страшно, как если бы его сущность была изгнана из тела, и сейчас, бессильно трепыхаясь, наблюдала, как телом распоряжается какая-то другая — чужая — сущность. Он вдруг понял, что смерть — дар Божий, и что за невозможным горем утраты близкого человека таится… невозможное облегчение от… утраты близкого человека. Невероятным усилием воли Никита заставил себя бросить пистолет не на скалу, а в море. Пистолет мгновенно ушел на дно, как будто и не было никакого пистолета.
«Ты даже не представляешь, какую только что совершил ошибку», — Савва как подкошенный упал лицом вниз.
Ломая ногти о камни, Никита, сам не понимая как, вскарабкался на скалу, перевернул брата на спину. Он боялся смотреть на его голову, но… не было в ней дыры. Цела была голова брата, и на скале не было крови. Только на виске у Саввы белел клок пены. Никита вознамерился стереть ее рукавом, но выяснилось, что это не пена, а… седая, точнее серебряная, прядь, какой раньше на голове брата совершенно точно не было. Впрочем, то была мелочь в сравнении с тем, что Савва подавал признаки жизни. Более того, Никита был вынужден признать, что с косой седой прядью Савва сделался еще симпатичнее и мужественнее. Брат не то чтобы повзрослел и возмужал в результате непонятной этой истории, но как бы обрел некую завершенность. Никите показалось, что не Савва это вовсе, а… какой-то языческий бог возлежит на скале.
«О, Господи, чудны, но славны дела Твои!» — (имея в виду другого — триединого — Бога), окончательно пришел в себя Савва, удивленно посмотрел на Никиту.
Тот думал, что брат обрадуется, обнимет его, но вместо проявления радости Савва надменно повелел вытащить из сумки книгу, которую вчера подарила ему убитая метеоритом старуха.
Недоумевая, Никита принес лохматую, нечистую (как сама старуха) книжку. Имя автора — Элиан, название «Пестрые рассказы» решительно ни о чем ему не говорили.
«Открой на любой странице, прочитай вслух два любых фрагмента», — велел Савва.
«Зачем?» — поинтересовался Никита.
У него тряслись руки, голова же была странно светла и легка, как если бы ему вдруг открылась некая истина, и была эта истина непреложна. В том смысле, что до ее прихода в мире был хаос, а после — порядок. Или даже не столько порядок, сколько ясное понимание, как этот самый порядок навести. Никита не знал, что ему делать с этой мыслью. Но не сомневался в том, что это знает Савва. Почему-то он был уверен, что то, что открылось ему невыраженно, так сказать, итогово, Савве открылось — технологически-процессуально, то есть исчерпывающе и окончательно. Грубо говоря, Никита как бы получил откровение, Савва — руководство (инструкцию) к действию. Может, у меня тоже голова… седая? — с тревогой подумал Никита.
«Потому что моя жизнь, точнее то, что от нее осталось, займет пространство в промежутке между этими двумя фрагментами, — неожиданно доходчиво объяснил Савва. — Разве ты не знаешь, что если хочешь узнать судьбу после несостоявшегося самоубийства, достаточно взять первую попавшуюся книжку и прочитать два любых абзаца. Я жду, читай».
«Поли…клет изваял две статуи, — начал Никита, — изображавшие одно и то же; одну по вкусу толпы, другую по законам искусства. Первую, в угоду толпе, он создавал так: по желанию всякого, кто к нему подходил, Поли…клет послушно делал изменения и поправки. Наконец, он выставил обе статуи. Одна вызвала всеобщее одобрение, другая была осмеяна. Тогда Поликлет сказал: статую, которую вы ругаете, изваяли вы, а ту, которой восхищаетесь, — я. Однажды ученик флейтиста Гиппо…по… Гиппомаха играя, сделал ошибку, но имел успех у слушателей. Гиппомах же ударил его посохом и сказал: “Ты сыграл скверно, иначе они бы тебя не хвалили”».
«Давай следующий», — распорядился Савва.
«Зачем? Останься в этом», — сам себе удивляясь, попросил Никита. Ему вдруг захотелось швырнуть (как пистолет) книжку в море — пусть дельфины (если хотят) читают, но как будто чугуном налилась книжка, руки же напротив сделались слабыми, воздушными, если и способными на что-то, так это только трепетно держать проклятую книжку.
«Я бы рад, — вздохнул Савва, — но не могу… нарушать».
«Чего?»
«Правила».
«Какие правила?»
«Игры».
«Какой игры?»
«Какой-какой, — неожиданно разозлился Савва, — в карты! Читай!»
«Аристипп настоятельно советовал людям не страдать из-за прошлого и не печалиться заранее из-за будущего, так как это залог спокойствия и бодрости духа. Предписывал он также заботиться только о сегодняшнем дне, вернее о той его части, когда осуществляется или обдумывается какое-нибудь дело. Человеку, говорил он, принадлежит лишь настоящее, а не прошлое и не будущее: прошлое ушло, а наступит ли будущее, неизвестно». Еще читать? — спросил Никита.
«Не надо, — ответил Савва. — Мне все ясно, — опустил руку в карман, вытащил патрон. — Зачем ты выбросил пистолет в море?» — посмотрел вдаль, уже, впрочем, не радуясь красоте мира.
«Ты думаешь, я об этом пожалею?» — с тоской спросил Никита.
«Боюсь, — усмехнулся Савва, — не только ты. Но ты… — внимательно посмотрел на Никиту, — потом… исправишь эту ошибку».
«В предрассветный расстрельный час, — вдруг глухо, но явственно, как дальний поезд в тихую ночь, простучали в голове бредущего стылой сумеречной аллеей парка святого Якоба Никиты Ивановича слова из перепечатанного с неба, как с листа, всеми газетами прощального письма Саввы президенту России, — в рассветный предрасстрельный час мои, окантованные свинцом, мысли летят к тебе, Ремир»…
В те годы, помнится, много спорили, не мнимое ли это, часом, письмо? Каким, интересно, образом Савва-заточник переправил текст из, надо думать, письмонепроницаемого застенка на станцию лазерной рекламы, севшую клоунским бубенцом на вершине иглы (колпака) Останкинской телебашни, так что странные (применительно к положению Саввы) слова взорвались в ночном осеннем небе, как ярчайшее созвездие, флотилия метеоритов, новейшая благая весть. До сей поры лишь Папа Римский однажды обратился подобным (лазерным) образом к городу и миру. И хотя послание Саввы продержалось всего-ничего — несколько минут — этого хватило, чтобы его с недоумением прочитали миллионы людей, а обитающие в московском небе птицы смертельно перепугались. Растревоженные их полчища носились по воздуху, роняя помет на задранные вверх лица читателей. Настоящий (отвратительный) дождь обрушился на город с неба-листа, как если бы само послание превратилось в птичий помет.