Фанатичная тусовщица – в те годы я лишь изредка ухитрялась поесть, еще реже выспаться. Домой же старалась ездить совсем редко, дабы "не нарваться на пердячую траву", так как каждый визит заканчивался все тем же "избиением младенцев" или еще хуже, "битвой на рельсах". Моя скорая на расправу мамочка категорически отказывалась принимать всерьез факт, что "ученого учить – только портить". За отсутствие авторитетов, академические задолженности и запах перегара мама называла меня "проститней", "стервью тонконогой", утверждая, что на уме у меня одни "смехуечки и пиздохаханьки", но ее крики по-прежнему не помогали.
Я презирала ее шашелью побитые коммунистические комплексы, а уж любоваться семейной версией Мухи-Цокотухи с полным отсутствием надежды на счастливый конец... Спасибо большое!
В глубине души меня, конечно, мучило чувство вины и порой, видя, как сладострастно отчим тиранит маму, мне хотелось презрев уроки христианских классиков, "врезать ему по чану, шоб не гавкал", забрать ее и отъехать в неизвестном направлении. Однако "неизвестное направление" располагалось за прояснившим свои семантические контуры бугром, и никто туда никого взять не мог.
Четыре года я, как в чаду, прожила пользуясь заимствованными мыслями, временно пустовавшими квартирами и, что греха таить, объятьями чужих мужей. Я порядком надоела себе самой, друзьям и родственникам, исчерпавшим лимит гостеприимства на многие годы вперед. Уже совсем недалеко грозно маячило страшное слово РАСПРЕДЕЛЕНИЕ, а мои поклонники, как перезревшие груши, падали в руки скромных обладательниц штампа с московской пропиской в паспорте.
Чтобы не загреметь в Сибирь по этапу, уже пройденному когда-то моей матерью, мне срочно нужно было решать свои запутанные личные дела. Меж тем, решать их я не умела.
Не знаю, чем бы все кончилось, не вмешайся мама в очередной раз в мою судьбу. Сначала я обращала внимание на ее речи о замужестве не более, чем на шум сливного бачка в туалете. Сама мысль казалась мне вздорной. Достаточно было оглядеться кругом, чтобы понять, что счастливых браков нет, но есть покой и воля, к которым я и стремилась. Однако покой и воля в Сибири меня не устраивали. Постепенно смысл ее речей стал до меня доходить. Впервые за несколько лет я обратила, наконец, благосклонное внимание на Эдика, худо-бедно обитавшего доселе на окраинах моего сознания.
Причин его странной привязанности ко мне я никогда не понимала. Сейчас остается лишь гадать, что привлекало успешливого, подающего надежды, добропорядочного итээровца к отвязной, бездомной, плохо одетой "матери тусовки".
Одно время я опасалась, уж не стукач ли он – слишком настойчиво, хоть и на корректном расстоянии, за мной следовала повсюду его вежливая тень. Первое время я притворялась, что не замечаю ее, потом и впрямь перестала замечать. Лишь изредка, устав от вечного недосыпа и безденежья, я набирала его номер и, не дослушав захлебнувшегося радостью приветствия, сообщала, что буду через полчаса.
Этими встречами я пользовалась, чтобы отоспаться, отмыться, отъесться и подкормить свое ненасытное тщеславие. Что получал он? Сексом я явно пренебрегала, им самим тоже. За обед, горячую ванну и чистое белье на удобной тахте я расплачивалась рассказами. Красивые уши Эдика пламенели, глаза сияли, а губы умоляли об одном – не прерывать свободного потока речи. Благодаря моим рассказам, ничем не жертвуя и не рискуя, Эдик входил в заповедный мир неформальной тусовки с тем же нетерпеливым азартом, с каким западная домохозяйка открывает страницу светской хроники. По понятным причинам я не сообщала ему ни о тайных хеппенингах, ни о домашних концертах, ни о подвальных театрах, ни о подпольных издательствах, зато он был посвящен во все подробности мыльной оперы моего круга. Измены, разлуки, запои, внебрачные дети – были предметом моих устных новелл и анекдотов. Никого из моих друзей лично не зная, он с восторгом окунался в жар и холод их страстей, в страх и ужас их судеб и, как ненасытный обжора, просил еще и еще. Он был верным фаном моего скромного дара раскрашивать убогие заборы повседневности яркими красками образного мышления, и мне совершенно не хотелось лишать его этого статуса, зато для мамы моей Эдик воплотил мечту всей ее жизни о "каменной стене", то есть о недоданных ей судьбой заботе, верности и вовремя поданном стакане воды.
Внешне Эдик был совсем неплох – красив и статен, но по-советски ординарен, умерен и аккуратен; вместо "есть" – говорил "кушать", театру предпочитал цирк и кино, искусству – спорт; не читал Исаича, не травил анекдотов про Лелика, не грустил хором под гитару об Абаканских облаках. Я не любила его до слез, до изжоги, до отчаянья, но поддавшись на материнские уговоры, утверждавшей, что "его любви на нас двоих хватит", вышла за Эдика замуж.
Жить вместе, впрочем, нам не пришлось. Негде было, да и не смогли бы мы. Свекровь испытывала ко мне такое лютое чувство, что не только из человеколюбия, но и из любви к животным я не стала бы мучить ее своим присутствием. Какое-то время мы снимали гнусную каморку на окраине, но потом к обоюдному согласию вернулись на исходные позиции: Эдик к своей истеричной мамане и ее сытным, с отрыжкой, обедам, я к скитанию по друзьям, тусовкам и хроническому безденежью.
Последние, полгода моего студенчества были такими же мрачными, как и первые. Внезапно для себя я оказалась в одиночестве и с некоторым опозданием осознала, что, казавшийся таким единым и прочным, круг стал разлагаться. Подруги повыскакивали замуж и остервенело занялись гнездовитием. Друзья – одни с традиционной дулей в кармане пошли на компромисс с социумом и занялись возделыванием собственной карьеры, другие ушли на дно, творили в стол и все чаще впадали в индивидуальные запои, третьи, водрузив на голову кипу, перестали подавать мне руку, остерегаясь моей нечистой крови, четвертые, надев крест, отвернулись, почуяв мой не совсем русский дух. Кто-то занялся разработкой фантастического проекта перехода в Турцию по дну Черного моря, кто-то поспешно женился на финке. Самые непримиримые загремели в "дурку" или "подсели на дурь".
Мое собственное грядущее было и пусто, и темно. В лучшем случае мне предстояло всю оставшуюся жизнь промывать детские мозги ненавистной "сов. лит-рой" на индустриальной окраине столицы, не говоря уже о радужной перспективе делать то же самое где-нибудь в солнечном Ужопинске или Перепиздянске. Именно тогда и начался в моей жизни весьма интенсивный период, который я условно именовала "квартирной камарильей", имея в виду свою жалкую, но ожесточенную мельтешню в поисках так называемого места под сильно лимитированным московским солнцем.
Началось все с того, что ветхий, насквозь проспиртованный дедушка Эдика за мзду согласился прописать нас с ним в своей квартире. Однако потребовал дедуля за свою доброту кремлевский уход и пять тысяч. Согласился, ну и дай ему Бог здоровья. Только где ж нам, бедным студентам, деньги-то взять? На свекровь рассчитывать было смешно. Пришлось моей маме бегать по знакомым – занимать дедушке на водку, нам с Эдюшей на квартиру. Я уже совсем было приготовилась верой-правдой до старости выносить дедулины горшки, как судьба в очередной раз бросила мне лакомую кость удачи. Получив на лапу по тем временам довольно крупную сумму, дедушка на радостях ушел в двухнедельный запой и умер. Деньги бесследно исчезли, но драгоценная квартира с пропиской осталась
Так я оказалась погребенной в двухкомнатной берлоге на окруженной помойками, забытой Богом и людьми московской окраине. Телефона не было, друзья в такую даль не забирались. Я умирала от тоски, по ночам пугалась шаставшего по квартире призрака покойного дедушки и учила научный коммунизм. В конце концов я успешно сдала госэкзамены, получила диплом, а с осени стала получать довольно хорошую зарплату, обнаружив, что не так уж ненавижу свою работу. Я стала даже с некоторым содроганием подумывать о супружеской жизни с Эдиком, как вдруг, впрочем все в жизни случается вдруг... он решительно потребовал развода.
Эдик, оказывается, давно уже был влюблен в дочку своего научного руководителя и очень не терпелось ему поселиться с ней в нашей квартире. Честно говоря, я была ему чрезвычайно признательна. Его неразделенная любовь свалилась с моей совести, как тяжеленный булыжник с плеч. Теперь можно было распрямиться, перестать презирать себя за меркантильность и коварство, разменять квартиру и полюбовно разойтись, оставаясь друзьями. Я с благодарными слезами на глазах дала ему развод, после чего он потребовал моего немедленного выезда из квартиры. Не прошло и двух лет бездарных сцен, грубого шантажа и горы анонимок, которыми Эдик развлекал все районные суды и мое школьное начальство, как мы полюбовно расстались. Я переехала в коммунальную комнату, полученную в наследство от бабушки новой жены Эдика, а он сладко зажил с ней в квартире, полученной в наследство от своего дедушки на деньги моей матери. Уффф.