— Я хочу позвонить ей завтра утром, перед работой. Когда она проснется?
— В шесть, когда у медсестер конец дежурства.
— Заведу будильник.
— Кстати, доктор Розенблад опять спрашивал меня насчет операции.
На эту тему мы с Шоном бросались, как голодные собаки на кость (извините уж за каламбур). Хирург-ортопед хотел после снятия гипса вставить специальные стержни тебе в тазобедренные суставы, чтобы они не смещались, если сломаются снова. С этими стержнями они также перестали бы гнуться, ведь пораженная ОП кость обычно растет по спирали. Как говорил доктор Розенблад, раз уж мы не можем вылечить ОП, надо бороться с ним хотя бы так. Я с простодушным восторгом соглашалась на любую идею, которая позволила бы унять твою боль, а Шон оценивал ситуацию трезво: операция означала бы, что ты снова окажешься недееспособна. Я уже слышала, как скрежещет его упершийся рог.
— Ты же сама распечатывала статью, в которой написано, что эти штыри тормозят рост…
— То были позвоночные стержни, — поправила я его. — Если их вживят для лечения сколиоза, Уиллоу действительно перестанет расти. Но это совсем другое дело. По словам доктора Розенблада, изобрели уже такие хитрые стержни, что они могут расти вместе с ней, выдвигаться, как телескопы…
— А если она больше не будет ломать бедра? Тогда получится, что эта операция не имела смысла.
Твои шансы обойтись без переломов бедер были примерно равны шансам солнца взойти на западе. Вот тебе еще одно различие между мною и Шоном: я в семье была штатным пессимистом.
— Ты действительно хочешь опять связываться с этими кокситными повязками? А если ее наложат, когда ей будет семь, или десять, или двенадцать лет? Кто тогда будет ее таскать на закорках?
Шон тяжело вздохнул.
— Она же ребенок, Шарлотта. Пусть хоть немножко побегает, прежде чем ты опять лишишь ее этой возможности.
— Я ее ничего не лишаю! — вспыхнула я. — Она упадет — это факт. И сломает еще одну кость — это тоже факт. Шон, не пытайся выставить меня злодейкой, я тоже хочу ей помочь — но в долгосрочной перспективе.
Шон ответил не сразу.
— Я понимаю, как это нелегко. И я знаю, на что ты идешь ради нее.
Подойти ближе к тому катастрофическому визиту в адвокатскую контору он уже не мог.
— Я не жалуюсь…
— Я и не юьорю, что ты жалуешься. Я просто хочу сказать, что… Мы же сами знали, что будет трудно.
Да, знали. Но я, наверное, все же не знала, как трудно.
— Мне пора, — сказала я, и когда Шон напомнил, что любит меня, притворилась, будто не услышала.
Повесив трубку, я тут же набрала номер Пайпер.
— Почему мужчины такие дураки? — спросила я с места в карьер.
В трубке слышался шум бегущей из крана воды и звяканье посуды в раковине.
— Это риторический вопрос?
— Шон не хочет, чтобы Уиллоу ставили стержни.
— Погоди-ка… Ты разве не в Бостоне на памидронатных уколах?
— В Бостоне. И Розенблад сегодня опять затронул эту тему. Он уже целый год уговаривает нас, а Шон всё откладывает. А Уиллоу, между тем, продолжает ломать кости.
— Несмотря на то что в итоге так ей будет лучше?
— Несмотря на это.
— Ну что ж. Тогда отвечу тебе одним-единственным словом: «Лисистрата».[1]
Я расхохоталась.
— Я и так уже целый месяц сплю с Уиллоу на диване. Если я пригрожу Шону, что перестану с ним спать, это будет довольно-таки нелепая угроза.
— Вот ты сама и ответила на свой вопрос. Расставь свечки, закажи устриц, надень сексуальное бельишко, то-сё… И когда он совсем разнежится, попроси еще раз. — Я услышала чей-то голос со стороны. — Роб говорит, что результат гарантирован.
— Спасибо ему за вотум доверия.
— Кстати, не забудь передать Уиллоу, что нос и большой палец у человека — одинаковой длины.
— Правда? — Я прижала руку к лицу, чтобы проверить. — Она будет в восторге.
— Ой, черт, меня вызывают! Почему дети не могут рождаться в девять часов утра?
— Это риторический вопрос?
— И круг замыкается. До завтра, Шар.
Нажав «отбой», я еще некоторое время смотрела на трубку. «В итоге так ей будет лучше», — сказала Пайпер.
Верила ли она в это сама? Верила ли безоговорочно? Не только в случае с операцией — во всех случаях, когда хорошая мать согласится на экстренные меры?
Я не знала, хватит ли мне мужества хоть когда-то подать иск об «ошибочном рождении». Даже абстрактное заявление: мол, не всем детям стоило являться на свет, — звучало достаточно жестко, а этот иск означал еще один шаг вперед. Этот иск был равносилен заявлению, что одному конкретному ребенку — моему ребенку — лучше было не рождаться вовсе. Какая мать сможет выйти на трибуну перед судьей и присяжными и выразить сожаление, что ее дочь живет в этом мире?
А вот какая: или та, что совсем не любит свою дочь, или та, что любит ее слишком сильно. Та, что произнесет любые слова, лишь бы помочь своей дочери.
Но даже если я смирюсь с этим моральным парадоксом, меня не перестанет тревожить другое обстоятельство, а именно то, что иск мне пришлось бы подавать против лучшей подруги.
Я вспомнила поролоновую подстилку, которой мы раньше выкладывали дно твоей коляски. Иногда, взяв тебя на руки, я видела, что на поролоне остался твой след — как память о тебе, как призрак. След тут же исчезал, словно по волшебству. Несмываемая отметка, оставленная мною на Пайпер, несмываемая отметка, оставленная ею на мне, — а вдруг их все-таки можно смыть? Все эти годы я верила Пайпер, что никакие анализы не выявили бы твоего ОП, но она ведь говорила только об анализах крови. И словом не обмолвившись о том, что другие внутриутробные обследования — скажем, ультразвук — могли бы обнаружить признаки болезни. Кого она оберегала — меня или все же себя?
«Ей это не принесет никакого вреда, — прошептал мой внутренний голос. — Для этого есть страховка от преступной небрежности». Но нам это принесет огромный вред. Чтобы доказать, что ты можешь на меня положиться, я готова была потерять друга, на которого могла положиться еще до твоего рождения.
В прошлом году, когда Эмма и Амелия еще учились в шестом классе, учитель физкультуры подошел к Эмме, ожидавшей конца матча, сзади и обнял ее за плечи. Безобидный, скорее всего, жест, но придя домой, Эмма призналась, что ей было неприятно. «Что же мне делать? — спрашивала у меня Пайпер. — Понадеяться на презумпцию невиновности или кинуться на него матерью-волчицей?» Не успела я и рта открыть, как она уже приняла решение: «Речь идет о моей дочери. Если я не попытаюсь ее защитить, то буду сожалеть об этом всю оставшуюся жизнь».
Я любила Пайпер Рис. Но тебя я любила больше.
Слушая громкий стук своего сердца, я достала из заднего кармана визитку и набрала номер, пока не прошел запал.
— Марин Гейтс, — послышалось на том конце провода.
— Ой… — Я запнулась от удивления. В столь поздний час я рассчитывала на автоответчик. — Я не ожидала вас услышать…
— А кто это?
— Шарлотта О’Киф. Мы с мужем приходили к вам в офис пару недель назад насчет…
— Да-да, я помню.
Я намотала металлическую змейку шнура на руку, представляя, какие слова вот-вот понесутся по этому шнуру, — прямо во вселенную, где станут реальностью.
— Миссис О’Киф?
— Да. Я… я хотела бы подать иск.
Последовала непродолжительная пауза.
— Давайте договоримся о встрече. Мой секретарь завтра вам перезвонит.
— Нет, — покачала я головой. — То есть я не против, но дома меня завтра не будет. Я сейчас в больнице с Уиллоу.
— Мне очень жаль.
— Нет-нет, она в порядке. В смысле, не то чтобы в полном порядке, но это стандартная процедура. Мы вернемся домой в четверг.
— Я сделаю пометку в ежедневнике.
— Хорошо. — Мне перестало хватать воздуха. — Хорошо.
— Передавайте привет всей семье, — сказала Марин.
— У меня к вам вопрос… — сказала я, но Марин уже повесила трубку. Я прижала трубку к губам, ощутила ее металлический привкус. — Вы бы это сделали? Вы бы поступили так на моем месте?
«Если вы хотите осуществить звонок, — подсказал мне механической голос оператора, — нажмите на рычаг и наберите номер еще раз».
Что бы сказал йа это Шон?
А ничего. Потому что я бы ему об этом не сказала.
Я вернулась в палату, где ты безмятежно спала, чуть слышно похрапывая. Мультик, который ты начала смотреть, прежде чем уснула, отбрасывал на кровать красные, зеленые и золотистые блики — всю гамму ранней осени. Я улеглась на свое импровизированное узкое ложе, в которое превратился обычный стул усилиями заботливой медсестры. Она же оставила мне потертое одеяльце и подушку, которая хрустела, как арктические льды.