— Посмотришь, как вы возитесь, и хочется сказать: вот уж действительно курочка по зернышку клюет!
А выходя из лаборатории, прошелся насчет эфирной или еще какой-то вони; Хольт, обозлившись, вытолкал его в коридор.
Они отвезли на вокзал, в камеру хранения, чемоданы Феттера и пошли шататься по улицам. Снег опять весь стаял, но в городе пахло зимой, и эта первая послевоенная зима грозным призраком вставала перед людьми, теснившимися в серых, безликих очередях у магазинов. Феттер вытащил из кармана пачку сигарет.
— Товар — первый сорт, «Пэлл-мэлл», сверхдлинные… — заметил он, кинув искоса взгляд на Хольта: — Ты тоже мог бы все иметь, если б не был растяпой! У твоего старика там три бутыли чистого спирта, литров по десять, я тебе не глядя посчитаю четыреста марок за литр — и деньги на кон!
— Брось! — сказал Хольт.
Феттер схватил его за рукав.
— И таблетки от триппера, целые пачки! Да на них больший спрос, чем на чулки или на «Честерфилд»!
— Брось! — повторил Хольт.
Они завернули в пивнушку рядом с вокзалом.
— Здесь мой опорный пункт в городе, — пояснил Феттер, здороваясь с хозяином, как старый знакомый.
Около семи вечера они перебрались в танцзал Неймана. Феттер заказал спиртное и нырнул в гущу танцующих.
Хольт его не удерживал. Он пил, заказывал еще и снова пил, быстро хмелея. Скоро все вокруг куда-то отступило. У него была с собой бумага, он достал авторучку. Снова выпил и принялся писать. Обычное обращение: «Дорогая Ута!» А дальше — волчий вой: я не нахожу себе места, жизнь чужда и враждебна, я одинок, брошен, тоскую по тебе… Чепуха! Вранье! Он скомкал лист. К тому же он хорошо помнил ироническую усмешку Уты. Хольт выпил, и фонарики, казалось, загорелись ярче.
Нечего рассусоливать и спрашивать. Самое лучшее свалиться как снег на голову. Но на это он не решался. Прошло больше двух лет. За это время столько было всего. Ута в Шварцвальде, но кто знает, прежняя ли Ута? Ведь и сам он уже не тот, что был. На то далекое, лишь полусознательно прожитое время жизнь набросила свою тень, и единственным светом во тьме была Гундель.
Хольт принялся торопливо писать:
Дорогая Ута!
Я очень хотел бы к тебе приехать. Пожалуйста, сообщи мне в Любек, до востребования, как ты на это смотришь.
Он заклеил конверт. А если она не ответит? Тогда остается только мать. Или продам душу Феттеру.
Хольт выпил, Феттер снова наполнил стаканы и спрятал письмо в бумажник, между толстыми пачками полусотенных бумажек.
— Оставь мне денег, — сказал Хольт и нетерпеливо добавил: — Давай, давай, выкладывай, у тебя денег куры не клюют!
Феттер постучал себе пальцем по лбу, но вдруг задумался. Долго что-то соображал и наконец опять вытащил бумажник.
— Так и быть, — сказал он. — Денег у меня в обрез, я все вложил в чулки, но тысчонку дам. Только под расписку.
Хольт подписал и спрятал деньги в карман.
Хоть Феттер и обещал вернуться до рождества, Хольту предстояли долгие, ничем не заполненные дни ожидания. Деньги дарили независимость, по крайней мере несколько вечеров они заставят лампы гореть ярче, давая мгновению власть над унынием и беспросветностью.
С отъезда Феттера прошло больше двух недель. Если не случится ничего непредвиденного, он скоро опять будет здесь. Хольту дышалось свободнее.
Последние дни он просто перестал ходить в школу, пусть исключают. А дома всячески ловчил, чтобы не попасться никому на глаза. Удивительно, как это отец не замечает, что он прогуливает и шатается по улицам. Впрочем, что тут удивительного, у отца другие заботы, да и всегда были другие заботы. Не думать об отце Хольту было легко, а вот не думать о Гундель оказалось гораздо труднее. Но и с этим он справился; ведь она ближе к Шнайдерайту, чем к нему, и Хольт наконец узнал мир таким, как он есть: дисгармоничным, разобщенным, лишенным согласия. В детстве и юности многообразие мира манило его как зачарованный лес, а себя самого он видел в центре этого мира. Теперь такое представление казалось ему наивным; возвышенным и вместе с тем смешным. Существовало два мира, и между ними лежала пропасть. А он стоял на краю пропасти и глядел на этот другой мир, где думали, говорили и действовали совсем иначе. Война и ее последствия кинули его в этот чуждый, непонятный мир Мюллеров, Шнайдерайтов и Гундель. Здесь ему делать нечего. Здесь он чужой.
После визита к Кароле Хольт был убежден, что ему надо избавиться от тайного желания стать другим, жить другой, не свойственной ему жизнью. Надо вернуться в тот круг, из которого он вышел и откуда вырвала его война, в круг матери, родных, Уты. Его место там, и, быть может, там он найдет то, чего ищет: свою собственную, настоящую жизнь.
Хольт понимал: он потерпел крушение. Надо предпринять новую попытку, ведь перед ним не какие-нибудь две недели или месяц, которые можно скоротать, как сейчас в ожидании Феттера, а вся жизнь. Он должен что-то с ней сделать, только он не знал что. Может, это знает Ута или мать? А если нет — Феттер, тот уж наверняка знает! Что ж, возле Феттера все уляжется, даже это, последнее чувство. Ибо еще оставалось в Хольте нечто, он не сумел бы даже объяснить что, и это нечто шевелилось и саднило душу — правда, все реже и реже. Какая-нибудь мелочь могла пробудить это чувство: вид заводской территории, белый лабораторный халат, грохот грузовика в подворотне…
И тогда помогало только бегство, бегство в город, где он растворялся в людском потоке, бегство в одиночество, где все глохнет, бегство в послевоенную сутолоку. Он бежал по улицам, где жизнь рано замирала. Садился в каком-нибудь баре, которых расплодилось великое множество. Ему нужно было держать себя в руках, чтобы растянуть до приезда Феттера взятые у него деньги. Иной вечер он не позволял себе идти в ресторан. Но даже сидя с другими за столиком, он оставался один на один с собой.
Хольт редко танцевал. Глядя на огни ламп, он предоставлял. двигаться стрелкам часов.
Так было и сегодня. Под звон рюмок и грохот танцевальной музыки близилась полночь.
И вдруг тишина. Зажглись все лампы. Кельнеры кинулись получать деньги. В дверях появились синие мундиры полицейских.
— Стой, приятель, не выходить!
На улице, в тумане, пронизанном лучами фар, колонна грузовиков. Крики, смех.
Облава!
Машины остановились перед главным полицейским управлением. Но и этот эпизод был не более как новым аттракционом на разнузданной ярмарке, именуемой жизнью, жизнью от А до Я, от Альколата до «Язви их в душу! Чего жеманишься, они хотят мазок взять, на то и привезли нас сюда!»
Бесконечные часы ожидания в пустой комнате с деревянными скамьями вдоль стен. На скамьях галерея мужчин, старых и молодых, в костюмах из искусственной шерсти, в матросских штанах, измятых рубашках. И среди них Хольт. Вначале еще шутили, смеялись, а потом только ждали. Всех одолела усталость. Лишь к утру результаты медосмотра внесли оживление. Фамилии: один — налево, другой — направо. Хольт Вернер, отрицательный, прошу в шеренгу направо. «Тебе подвезло, а то бы загремел в заразный барак!» — «Погодите, теперь сюда!»
Письменный стол, двое в штатском, на лацкане пиджака красный треугольник…
— Посмотри, что у него в карманах…
— Почти триста марок?..
— Можно оставить. Восемь сигарет? Вы их купили на черном рынке?.. Ну, это вы бросьте, такие по карточкам не выдают!
— Отпусти, не стоит! Следующий!
На улице было уже светло.
В центре города — от него остались одни развалины, — экскаватор шваркал ковшом по груде обломков. Хольт прислонился к фасаду выгоревшего дома, грохот мотора болезненно отдавался у него в ушах. Унижение минувшей ночи почти не задело его. Какое это имеет теперь значение! Он глядел, как груженые машины, вихляя, отъезжали; каждые полминуты мотор экскаватора взревывал. Но вот широкие гусеницы придвинулись ближе, ковш глубже врезался в груду, гора начала оползать и вдруг обрушилась, подняв густую тучу пыли.
Мотор замолк. Экскаваторщик вылез из кабины. С соседнего участка подбежали несколько женщин в ярких косынках. Пыль рассеялась. Словно голодная пасть, разинулся вход в засыпанный подвал.
Одна из женщин, никого не слушая, полезла в отверстие. Прошло несколько долгих секунд, и вот она появилась на поверхности, крича что-то. Экскаваторщик показал рукой в сторону. Женщины бросились за ним на улицу.
Хольт, никем не замеченный, перебрался через гору обломков и, нащупывая ступеньку за ступенькой, спустился в темноту.
У подножья лестницы он наткнулся на первые трупы. Пробрался еще дальше в глубь подвала и чиркнул спичкой. Слабый огонек осветил картину, которую он запомнил навсегда.
Трупы, избежав разложения, превратились в какие-то мумии. Ввалившиеся рты скалили зубы. С обтянутых бурой кожей черепов на костистые лбы свисали космы волос. Ни один взгляд не обратился на Хольта из темных глазниц. Жилы канатами натянулись на иссохших шеях. Когда-то это были люди: мужчины, женщины, дети. Разметавшиеся или судорожно скорченные на полу, скрюченные на скамейках — тела застыли в предсмертной агонии. Двое мертвецов сидели, крепко обнявшись. Мумифицированные руки, словно в ужасе прикрыв лицо, торчали из заплесневелых обшлагов, а на рукаве кроваво-красным пятном выделялась повязка со свастикой.