В результате вокруг каждого зернышка истины, найденного в досье, накапливалась перламутровая масса измышлений и поэтических вольностей, ведущих к вынужденному вытеснению личности в прошлое, которого он нс помнил и, следовательно, нс имел на него никаких прав, кроме права на разгул воображения или исторический интерес, права, которое никем не признается. Он нежно и заботливо ухаживал за каждым моллюском на своей подводной ферме, неуклюже двигаясь по огороженному заповеднику на морском дне, тщательно избегая темных впадин, зиявших между скоплениями ручных моллюсков, впадин, в мрачных глубинах которых обитали Бог весть какие существа: остров Мальта, где умер его отец и где сам Герберт никогда не был, страна, о которой он ничего не знал, поскольку что-то мешало ему туда поехать, что-то в ней пугало его.
Как-то вечером, лениво развалившись на диване в квартире Бонго-Шафтсбери, Стенсил принялся рассматривать единственный сувенир, оставшийся от мальтийской авантюры старика Сиднея. Это была яркая, в четыре цвета открытка с батальным снимком из «Дейли Мэйл» времен Великой Войны, запечатлевшим взвод запаренных шотландских пехотинцев-гордонцев в юбках: они тащили носилки, на которых возлежал огромный немецкий унтер-офицер с пышными усами, нога у него была в шине, а на лице расплылась блаженная улыбка. На открытке рукой Сиднея было написано: «Я кажусь себе стариком и в то же время чувствую себя кем-то вроде жертвенной девственницы. Пиши, мне нужна твоя поддержка. Отец».
Юный Стенсил так и не ответил на это послание: ему было восемнадцать, и он никогда не писал писем. Это тоже было одним из побудительных мотивов его нынешней охоты: он ощутил это, узнав через полгода о смерти Сиднея, и только тогда осознал, что после этой открытки между ними не было никакой связи.
Некто Порпентайн, коллега его отца, был убит в Египте на дуэли с Эриком Бонго-Шафтсбери, отцом владельца этой квартиры. Может, Порпентайн поехал в Египет так же, как Стенсил-старший на Мальту; возможно, он тоже написал сыну, что кажется себе каким-то другим шпионом, который, в свою очередь, отправился умирать в Шлезвиг-Гольштейн, Триест, Софию или куда-нибудь еще. Апостольская преемственность. Должно быть, они знали, когда это сделать, часто думал Стенсил, но затруднялся сказать, действительно ли смерть дается человеку, как некий харизматический дар. В его распоряжении были лишь туманные упоминания Порпентайна в дневниках отца. Все остальное – перевоплощения и сон.
После полудня над площадью Мохамеда Али начали собираться желтые облака, плывшие со стороны Ливийской пустыни. По улице Ибрагима и через площадь бесшумно мчался поток воздуха, неся в город холодное дыхание пустыни.
Для П. Аиеля, официанта и вольнодумца-любителя, облака предвещали дождь. Его единственный клиент, англичанин и, по всей видимости, турист, поскольку лицо его было обожжено солнцем, сидел, парясь в твидовом костюме, легком пальто, и пялился на площадь, кого-то поджидая. Хотя он провел за чашечкой кофе не более пятнадцати минут, казалось, что он уже превратился в столь же неотъемлемую часть пейзажа, как и конная статуя Мохамеда Али. Аиель знал, что некоторые англичане обладали подобным талантом. Но в таком случае они обычно не были туристами.
Аиель расположился у входа в кафе; внешне он казался равнодушным, но внутри его переполняли печальные философские раздумья. Ждал ли этот тип женщину? Как глубоко ошибаются те, кто надеется найти в Александрии романтические приключения или внезапную любовь. Нелегко обрести этот дар в городах, предназначенных для туристов. Аиелю на это потребовалось – сколько лет назад он покинул Миди? лет двенадцать? – да, пожалуй, никак не меньше. Пусть туристы думают, что город таит в себе нечто, кроме того, что говорится в «Бедекере» [53]. Форос, погребенный землетрясением и затопленный морем; живописные, но безликие арабы; памятники, гробницы, современные отели. Насквозь фальшивый, ублюдочный город, застывший – для «них» – как и сам Аиель.
Он смотрел, как мрачнеет солнце и трепещут на ветру листья акаций вокруг площади Мохамеда Али. Вдалеке кто-то громко выкрикивал имя: Порпентайн, Порпентайн. Голос тоскливо врывался в пустоты площади, как зов далекого детства. Еще один англичанин, упитанный, светловолосый и краснорожий (все они на одно лицо), шагал по улице Шериф-Паши в вечернем костюме и пробковом шлеме, который был велик ему на два размера. Не доходя футов двадцати до клиента Аиеля, он что-то залопотал по-английски. Что-то о женщине и консуле. Официант пожал плечами. За долгие годы службы он усвоил, что в болтовне англичан мало любопытного. Однако дурная привычка взяла верх.
Начался дождь, совсем мелкий, едва отличимый от влажного тумана.
– Хат фингал, – заорал толстяк, – хат финган кава бисуккар, иа велед [54].
Две красные морды злобно смотрели друг на друга через стол.
Merde, подумал Аиель. У столика же произнес: «M'sieu?»
– А, – улыбнулся здоровяк, – нам кофе. Cafe, понятно?
Когда Аиель вернулся, англичане вяло обсуждали предстоящий прием в консульстве. В каком консульстве? Аиель мог разобрать лишь имена. Виктория Рен. Сэр Аластэр Рен (отец? муж?). Какой-то Бонго-Шафтсбери. Что за нелепые имена у жителей этой страны. Аиель поставил кофе и вернулся на свое место.
Этот толстяк вознамерился соблазнить девушку, Викторию Рен, очередную туристочку, путешествующую с папочкой-туристом, но мешал ее любовник – Бонго-Шафтсбери. Пожилой тип в твиде – Порпентайн – был macquercau [55]. Эти двое, за которыми Аиель сейчас наблюдал, были анархистами, замышлявшими убить сэра Аластэра Рена, влиятельного члена английского парламента. Бонго-Шафтсбери занимался тем, что шантажировал жену пэра Викторию, поскольку располагал сведениями о ее тайных анархистских симпатиях. Они походили на артистов мюзик-холла, стремившихся получить роли в грандиозном водевиле, срежиссированном Бонго-Шафтсбери, который околачивался в городе в надежде получить средства от тупоумного рыцаря Рена. Для этой цели Бонго-Шафтсбери использовал блистательную актрису Викторию, любовницу Рена, выдававшую себя за его жену, дабы отдать дань фетишу англичан – респектабельности. Сегодня вечером Толстяк и Твид войдут в консульство рука об руку, напевая веселые куплеты, расшаркиваясь и закатывая глаза…
Дождь усилился. Между сидевшими за столиком промелькнул белый конверт с гербом. Вдруг Твид вскочил на ноги, как механическая кукла, и заговорил по-итальянски.
Солнечный удар? Но солнце было скрыто тучами. Между тем Твид запел:
Pazzo son!
Guardate, come io piango ed implore…[56]
Итальянская опера. Аиель почувствовал приступ тошноты. Криво улыбаясь, он смотрел на англичан. Этот фшляр взвился в воздух, прищелкнув каблуками; потом встал в позу, прижав одну руку к груди, а другую выставив вперед, и пропел:
Come io chiedo pieta![57]
Дождь лил на них. Обожженное солнцем лицо раскачивалось, как воздушный шар, – единственной яркое пятно на тусклой площади. Толстяк сидел под дождем, прихлебывая кофе и наблюдая за своим развеселым приятелем. Аиель слышал, как дождь барабанит по пробковому шлему. Наконец Толстяк как бы очнулся: оставил один пиастр и милльем на столике (avare!) [58] и кивнул собутыльнику, который теперь уставился на него. На площади никого не было, кроме Мохамеда Али на коне.
(Сколько раз они вот так стояли: перекрестие вертикали и горизонтали, неправдоподобно крохотное на фоне любой площади и предзакатного неба? Если бы аргумент замысла основывался только на этом мгновении, то этими двумя наверняка можно было бы легко пожертвовать, как второстепенными шахматными фигурами, на любом участке шахматной доски Европы. Оба одного цвета, хотя один слегка склонился по диагонали из почтения к другому, оба скользят по паркету какого-нибудь посольства в поисках малейших признаков едва ощутимой оппозиции: любовника, приглашения на обед, объекта политического убийства – порой им достаточно взгляда на лицо статуи, чтобы удостовериться в собственном предназначении, а может быть, к несчастью, и в собственной человечности. Возможно, они стремились забыть, что любая площадь в Европе, как ее ни пересекай, в конечном счете остается неодушевленным предметом?)
Они любезно раскланялись и разошлись в противоположные стороны: Толстяк – обратно к отелю «Хедиваль», а Твид – по улице Раз-э-Тэн в направлении турецкого квартала.
«Воnnе chance, – подумал Аиель. – Что бы вас ни ожидало сегодня вечером, желаю вам удачи. Я вас больше не увижу, чего мне, по правде говоря, совсем и не хочется». Наконец, убаюканный дождем, он уснул, прислонившись к стене, и увидел во сне женщину по имени Мариам, предстоящую ночь и арабский квартал…