За столом все замолчали. Дядя Федя сжался, тетя Нюра сняла шарф с плеч и аккуратно сложила его на коленях, а Тамара отставила туфли.
— Мы не будем, папочка, носить эти вещи, потому что они чужие… Пусть все носят, а мы носить не будем…
— Значит, я неправильно сделал, что привез себе двустволку, о которой мечтал всю жизнь? — спросил дядя Федя, и голос его задрожал.
— Ружье — это другое дело, — сказала Нина, — это оружие.
— Прекратите, негодяйки, учить отца! — закричала вдруг тетя Нюра и заплакала.
— Останешься ты, Нинка, вековухой, — вдруг улыбнулся, совсем не обидевшись, дядя Федя, — останешься вековухой из-за своей принципиальности. Давайте лучше выпьем со свиданьицем, а после со всем и разберемся. Главное, мы все вместе.
Пока не повзрослел, мучился я потом этим вопросом: почему Нина не хотела носить такой прекрасный халат?
А через два месяца случилось другое событие. Кончилась война. Под утро вдруг от соседей кто-то забарабанил в стенку. Все немедленно проснулись. Бабушка в одной рубашке вышла во двор и сразу же вернулась.
— Базаровы говорят, — сказала она, — что по радио передали, будто война кончилась. Левитан объявлял.
— Дима, — сказал дядя Федя, — пойди постучи к Людке, скажи, что война кончилась.
Я вырвался из дома, перелез через забор и забарабанил в насыпной дом:
— Люда, Люда, война кончилась!
В это время от наплавного моста раздался громкий и настойчивый гудок катера.
Наша окраина откликнулась немедленно. У Базаровых вдруг кто-то закричал «ура!». На горе заверещали детишки и кто-то заплакал. Закричал петух. Испуганная шумом, долго и протяжно-изматывающе замычала корова. Наконец из дома вышел в брюках и нижней миткалевой рубашке дядя Федор и шарахнул из двух стволов нового трофейного ружья. От церкви с противоположной стороны реки тоже раздались выстрелы. Война кончилась.
Мне было грустно. Мы с мамой с фронта никого не ждали. Но это было лишь минутное огорчение. Все радовались, и радовался я. Тут же я и смекнул, что в ближайший день-два можно будет попраздновать, и горечь от того, что в общей радости я оказался несколько обездоленным, рассеялась.
С годами мы все больше и больше начинаем уважать последний и невозвратный обряд смерти. Она все ближе к нам, и к ней мы относимся спокойнее и торжественнее. Острее и чувство последнего долга. Если совсем недавно видели мы в необходимости быть на похоронах или панихиде некоторую досадность, прерывающую запланированное течение наших дел, теперь осознаем это как сопричастность нравственным устремлениям усопшей личности, ее жизненному подвигу. К сорока все меняется: ты можешь не прийти на день рождения, но обязательно придешь на похороны. Ценность человеческой жизни с годами неизмеримо вырастает в наших глазах.
О, как я корю себя сейчас, что не смог проститься со многими близкими мне людьми! Не нашел времени, чтобы съездить в Калугу на похороны тети Нюры и ее мужа Федора, не слетал во Владивосток, чтобы проститься с бабушкой…
Мне было тогда, наверное, лет двадцать пять. Я послал телеграмму, деньги на похороны. Как говорится, исполнил свой долг. Совесть меня не мучила. Но вот с годами понял, что личность бабушки, с которой встречался я, по существу, только в детстве, занимает все большее место в моем духовном мире. Я понял, что существует диспропорция между тем, что она дала мне для жизни, и той малой, часто корыстной любовью и привязанностью, которой я ей за это отплатил.
Я не был ее любимым внуком, а она неповторимой бабушкой, вроде лермонтовской Арсеньевой или няни Арины Родионовны. Но все же наступил в жизни момент, когда я побывал на ее могиле. Бабушка начала мне сниться, слишком часто я о ней размышлял, вспоминал ее слова, походку, наши с ней разговоры. А тут как раз подвернулась командировка во Владивосток. В обычное время я бы постарался избежать этой поездки — все-таки не шутка на самолете пересечь весь Советский Союз с запада на восток. Но я сказал себе: побываю на могиле бабушки.
Ее похоронили высоко, на сопке. С изголовья ее могилы, лежащей в коммунальной тесноте кладбища — ограды, кресты, остроконечные обелиски, — видно море: низкое, бесконечное, полное скрытой энергии и жизни. Рядом с бабушкой лежат ее сыновья и внуки: дядя Коля, о котором я уже писал, ее братья, их сыновья — и все это или детонирующая сила войны, или трагическая случайность жизни. И они все не пережили бабушку. Она легла уже к ним последняя. Я подумал в тот момент: как тяжело ей было, наверное, умирать, имея такой итог жизни…
Бабушка была человеком своеобразным. Она вышла замуж пятнадцати лет и нарожала столько детей, что сама путалась в их возрасте. Некоторые, правда, не пережили младенчества. Я помню, моя мать и тетки, когда-то сумевшие в дебрях прожитых лет, по паспортам несколько укоротить свой возраст, собираясь вместе, доказательно спорили не о записях дат в своих паспортах, а об истинно прожитых годах. Подсчеты шли приблизительно так: «За Васькой родилась Нюрка, за Нюркой — Тоська, за Тоськой — покойник Ванечка, а потом уже Зинка и Верка». И, оттягивая ближе к нашим дням дату своего рождения, кто-нибудь из спорящих вспоминал: «А между Нюркой и Тоськой был еще Гришка».
И бабушка согласно кивала: «Правильно, за Нюркой был и Гришка. Пятидневным скончался, я им не доходила».
— И еще была вторая Зинка.
— Правильно, была и вторая Зинка.
Меня удивляла эта естественность бабушкиной жизни, принимавшая в себя и смерть, как диалектический поворот ее развития: «Бог дал, бог взял». С этой известной крестьянской формулировкой впервые познакомила меня именно бабушка — своей манерой думать, принимать судьбу.
В этом смысле судьба самой бабушки Евдокии поучительна как пример стойкого характера, всегда жертвенно ровного и в моменты взлетов, и в моменты падения. С моей точки зрения, возможно перенесение замечания Пушкина: «Она была нетороплива, не холодна, не говорлива, без взора наглого для всех, без притязанья на успех», — на почти неграмотную старуху; они обе — дворянка Татьяна и ее крестьянская ровня — русские женщины, в их лучших и драгоценных качествах естественности красоты.
Крестьянские семьи в далекие времена бабушкиной молодости связывались на всю жизнь. Так и бабушка всю жизнь прошла рядом с дедом, пока тот без вести не пропал в войну. Дед был до революции машинистом на железной дороге, принимал участие в революции, был членом ВЦИКа — так назывался раньше Верховный Совет, — был председателем исполкома одного из сибирских краев, равного, как любили писать, Франции, Дании, Голландии, — большого края. Дед, как человек, преданный революции, рос до своих постов, учился, общаясь со своими товарищами по революции и работе. Бабушка всегда была с детьми, и только с детьми. Лишь единожды дед взял ее с собой в Кисловодск, в санаторий, как тогда говорили — на курорт. И всегда бабушка оставалась естественной, не изменяла ни своим принципам, ни привычке изъясняться.
В ее характере уживались бескомпромиссность и вера в бога. Революция и «штунда» — так дедушка называл молитвенный дом баптистов, куда бабушка изредка ходила.
В «штунду» ходил с бабушкой и я. На меня не произвело большого впечатления совместное пение песен религиозного содержания, в церкви было богаче и интереснее. Бабушку, наверное, наоборот, привлекала спокойность, необязательность этого храма, молитва про себя, скромность. Когда я впервые в Калуге попал в «штунду», я подумал, что нахожусь на каком-то тайном сборище. В небольшой комнате с комодом, столом, подзором на кровати, на лавках, установленных как в кинотеатре, сидели люди и слушали докладчика, а потом все вместе пели песни. Это мне, показалось похожим на революционный кружок начала века. По урокам истории эти кружки я представлял себе именно так.
Бабушка была почти неграмотной. С трудом расписывалась, читала немножко по слогам. Она, по возможности, меня подкармливала, затаивая для меня в карманах фартука то кусочек сала, то огрызок конфеты, то горсть черной смородины, а я ей читал вслух.
Вскоре после того как я оказался в Калуге, бабушка повела меня на базар, и там мы купили Библию. Книга была солидной, хорошо переплетенной, с красивым восьмиконечным крестом на твердой обложке.
Книга мне очень понравилась. Я уже слышал такие слова, как «Библия», «Ветхий завет», «Новый завет», уже по разговорам и замечаниям взрослых знал, что в ней много мудрости, но не предполагал, что мудрость эта в каких-то притчах, вроде сказок Гауфа.
В первый же день после покупки я с ученым видом сел на завалинке, на солнышке и принялся читать. По привычке к целостности восприятия, я начал книгу с начала и тут же утонул в именах, которые я не мог напомнить, в коленах Адамовых потомков, а до понятной мне мудрости так и не добрался. И тогда вбивать в меня эту мудрость принялась бабушка. Изредка я, правда, читал ей некоторые сюжеты и притчи, но бабушка шпарила наизусть: «Не солги, не укради, возлюби ближнего». И как же она втемяшила это в меня! С какой ожесточенностью, увещеваниями и лозой. Бабушка была крепкая старуха и не стеснялась поднять тяжелую крестьянскую руку на плоть потомка.