Они исчезли, а письмо свое я все еще не опустил.
б) Архитектор Фридли. Малость погодя я уже сидел рядом с ним в «Селекте», и письмо все так же лежало у меня в кармане. «Селект» — кафе, где сидят и не уходят целую вечность, с незапамятных времен, или скажем по-другому: миллионы лет назад, когда вниз по реке еще трюхали бронтозавры, перед «Селектом» уже сидели люди. Фридли я знаю со своей штюсси-лойпиновской поры, ибо у него время от времени случались неприятности из-за земельных спекуляций, но сдержать Фридли ничто не могло, он был и остается той лавиной жира, которая сметает с лица земли отдельные части нашего города, после чего там, где прошла лавина, возникают административные здания, меблированные квартиры и доходные дома, только все — более дорогое, чем раньше, по соответственно более жирным ценам. Рассмотрим это грозное явление природы пристальнее: явлению пятьдесят лет, во все стороны прут огромные, мокрые от пота, сальные подушки, глаза у лавины маленькие, сверкающие, кое-как воткнутые в лицо, носик крохотный, уши тоже, а все остальное — огромное, селфмейдмен[6], дитя Лангштрассе (моя мамаша, дорогой Шпет, ходила по людям стирать, мой папаша спился до смерти, я сам вылил на его похоронах бутылку пива в могилу), не только меценат велосипедного спорта, без особых призов которого немыслима ни одна шестидневная гонка, когда сам он восседает посреди крытого стадиона, поглощая немыслимые количества Санкт-Галленской колбасы и сосисок, мало того, он еще и покровитель музыкального искусства, это благодаря Фридли наш симфонический оркестр и оперный театр не скатываются окончательно до уровня посредственности, это Фридли ухитряется заманить на наши подмостки дирижеров Клемперера, Бруно Вальтера и даже Караяна, а теперь покровительствует Мондшайну; тем самым он хотя бы в сфере искусства возвышает наш город, его же радениями безнадежно изуродованный.
Меня он узнал сразу. Утро, о чем я уже говорил, было теплое, дул фён, люди чувствовали себя как дома, сидели словно парализованные и проклятые из-за этого обессиливающего климата, жались друг к другу, лично я прилип к Фридли, тот был в отменном расположении духа, макал в свой кофе с молоком одну плюшку за другой, сверх всякой меры чавкал, причмокивал, кофе бежал коричневыми струйками по его шелковому галстуку и белой сорочке.
Бурное ликование Фридли объяснялось помещенным в нашей всемирно известной городской газете объявлением о смерти. Господу богу вздумалось с помощью трагического случая «призвать к себе нашего незабвенного супруга, отца, сына, брата, дядю, зятя и шурина Отто Эриха Куглера. Вся его жизнь была — любовь».
— Ваш враг? — спросил я.
— Мой друг.
Я выразил соболезнование.
— Угораздило же его под Шамом врезаться в дерево, нашего дорогого, славного и доброго старину Куглера, — прокомментировал Фридли, сияя, звучно прихлебывая, макая и заглатывая плюшки, — прямиком угодил в царствие небесное.
— Сочувствую, — пробормотал я.
— Чем сочувствовать, поглядели бы на его «фиат», просто жестяная лепешка.
— Какой ужас!
— Судьба такая. Все там будем.
— Пожалуй.
— Приятель, — сказал он, — вы, верно, и не подозреваете, что означает этот удар судьбы для моей ничтожной особы?
Я не подозревал. Раздутая ничтожная особа приветливо уставилась на меня.
— Куглер оставил вдову, — объяснил он. — Женщина на все сто.
Тут только я начал кое-что смекать.
— И на этой женщине вы теперь намерены жениться?
Архитектор Фридли колыхнул той частью своего жира, в которой, по моим расчетам, помещалась голова.
— Нет, молодой человек, я хочу жениться не на вдове, а на жене ее любовника. Тоже женщина на все сто. Усекли? Господи, это же проще простого: если любовник женится на вдове, ему придется перед этим развестись со своей женой, и тогда на ней женюсь я.
— Высшая светская математика, — сказал я.
— Стало быть, усекли.
— Но тогда вам тоже надо развестись, — напомнил ему я, смутно надеясь, что мне поручат вести бракоразводный процесс.
— А я и развелся. Неделю назад. Мой пятый развод.
Опять мимо.
Официант принес новую партию плюшек. Класс женской гимназии перебежал через площадь, девочки, некоторые с косичками, другие уже выглядели как молодые женщины, стайка остановилась, разглядывая рекламные снимки перед кинотеатром. Фридли покосился в их сторону.
— Не вы ли тот занятный адвокат, у которого хватает наглости держать контору на Шпигельгассе, да еще в мансарде? — спросил он, не сводя глаз с девочек.
Пришлось ответить утвердительно.
— Сейчас половина десятого, — констатировал он и, осклабясь, снова обратился ко мне: — Не хочу быть бестактным, Шпет, потому что, вообще-то говоря, я человек вежливый, но я сильно подозреваю, что сегодня вы еще не заглядывали к себе в контору.
— В точку, — сказал я, — ваше сильное подозрение оправдано. Но я предполагаю не далее как через час или самое позднее после обеда туда наведаться.
— Так-так, предполагаете наведаться. — Он зорко глянул на меня. — Дорогой Шпет, вы сами во всем виноваты. Сегодня я с семи утра до без десяти девять проторчал на строительной площадке, — скромно сказал он. — Я заколачиваю миллионы. Чистая правда. На строительстве, на земельных спекуляциях. Тоже правда. Но за этим скрывается работа. И дисциплина, черт побери. Я пью как бочка, не спорю, но зато я каждое утро сам себя поднимаю за шиворот.
Сальная туша по-отечески обняла меня за плечи.
— Дорогой мой Шпет, — нежным голосом продолжал он, огромная сальная нежность, сияющая от кофейного пара, от сдобных крошек на лице и на руках, — дорогой мой Шпет, я хочу без обиняков поговорить с вами. У вас явные стартовые затруднения, можете не втирать мне очки. Из чего следует: для серьезных людей вас все равно что нет. Адвокат, который к половине десятого еще не сидит за своим столом, для порядочного бизнесмена не существует. Я не хочу глубже залезать вам в душу, на лежебоку вы как-то не очень похожи, но, с другой стороны, вы до сих пор не могли собраться с духом, чтобы совершить настоящее сальто-мортале прямо в гущу жизни. А знаете почему? Да потому, что вы ни черта не смыслите в репрезентативности, потому что у вас нет ни осанки, ни живота. Закончить университет — это, разумеется, весьма изысканно, но хорошие отметки производят впечатление только на ваших учителей. Одного письменного стола мало. Можете восседать за ним сколько угодно, клиенты косяком не пойдут. И правильно сделают, на кой ляд вы им сдались. Нет, мой дружочек, ваше разочарование неуместно, «фольксваген» и мансарда — это не только социальный, это отчасти и духовный признак бедности, уж вы на меня не сердитесь. Ничего не скажу против честности и скромности, но адвокат должен вышагивать так, чтоб под ним земля дрожала. И прежде всего вам нужно приличное помещение для конторы, с вашей голубятней вы толку не добьетесь, туда ни один человек не полезет, люди, в конце концов, собрались вести процесс, а не улучшать свою спортивную форму. Короче говоря, дальше так дело не пойдет. И я хочу дать вам шанс. Приходите завтра к семи утра, принесите мне четыре штуки, и мы подкинем вам несколько приличных комнатенок на Цельтвеге.
(Что за этим последовало? Длительные рассуждения о гигантской земельной спекуляции, далее — поглощение очередной партии плюшек и опять кофе с молоком; рассуждения иронически-сардонического характера, подкрепленные твердым убеждением, что в этой стране самые крупные махинации можно и должно провертывать только в открытую, с махинаций он перепрыгнул на фестиваль Стравинского и Онеггеровский цикл, а когда я встал, он еще успел заметить, что хаос на дорогах происходит оттого, что наш городской голова любит ходить пешком).
в) Частный детектив Фреди Линхард одного со мной года рождения. Тощий и черноволосый, человек на редкость молчаливый и скупой на слова. Единственный сын разведенных родителей. Когда он был еще гимназистом, его заподозрили в убийстве родной матери и ее любовника, обоих обнаружили нагишом в мамочкиной спальне, оба лежали аккуратно вытянувшись, она — на кровати, он, психиатр из Кюснахта, — на полу перед кроватью, все равно как коврик. Линхарда взяли прямо с экзамена на аттестат зрелости, он был как раз занят переводом Тацита, когда полиция схватила его, положение Линхарда казалось безнадежным, подозревать больше было некого, только он в ночь убийства находился дома, хотя, если верить его словам, мирно сидел у себя в своей гимназической келье, в мансарде, набитой классиками и книгами по зоологии. Прибавьте к этому и еще одну незадачу: ему как раз минуло восемнадцать, тем самым он попадал не под ферулу прокурора по делам несовершеннолетних, а в гораздо более беспощадные руки Йеммерлина. Допросы во время предварительного заключения и позднее, перед судом присяжных, протекали более чем свирепо. Йеммерлин атаковал гимназиста по всем правилам искусства, но Линхард держался блестяще, даже обнаруживая известное превосходство, и тогда вдруг неопровержимые улики запестрели серьезными противоречиями, а под конец у правосудия не осталось иного выхода, кроме как вынести оправдательный приговор. Улик не хватило даже для того, чтобы назначить опеку. Йеммерлин рвал и метал, именно в ходе этого разбирательства у него впервые случился нервный криз, он неоднократно еще пытался, без всякого, впрочем, успеха, внести протест в федеральный суд с требованием нового пересмотра, тем более что Линхард приступил к отмщению. На этого подозреваемого неожиданно свалились деньги, бешеные суммы, умопомрачительное богатство, разведенный папенька оставил сыну все свое состояние. К этому прибавились капиталы отнюдь не бедной маменьки, и вообще презренный металл катился, стекался, слетался со всех сторон, накапливался, множился, приносил проценты, одно наследство следовало за другим, и все это в самые сжатые сроки, деды и бабки, тетки и дядья пачками, так сказать, спешили переселиться в лучший мир, а за ними следовали потенциальные наследники, казалось, будто земля и небо задействовали все имеющиеся в их распоряжении виды смертей, дабы благословить Линхарда земными дарами. И Линхард был щедро благословлен. Едва выскользнув из объятий разъяренного Йеммерлина и едва достигнув двадцати лет, он предстал перед изумленной публикой мультимиллионером. Это было поистине сказочное везение, и счастье играло здесь большую роль, нежели расчет, хотя, впрочем, и расчет наличествовал изрядный. Ибо действия Линхарда против прокурора были столь же просты, сколь и последовательны: он неизменно держался поблизости. Йеммерлин мог направить свои стопы куда угодно, по дороге ему непременно встречался Линхард. Где бы он ни держал обвинительную речь, ему неизменно во весь рот улыбался Линхард. Если ему случалось обедать в ресторане, за соседним столиком непременно обедал Линхард. Линхард всегда был рядом. Где бы Йеммерлин ни проживал, в соседнем доме обязательно проживал Линхард; если Йеммерлин, клокоча от ярости, переезжал на новую квартиру, этажом выше снимал квартиру Линхард. Йеммерлин решительно не знал, что ему делать. Вид Линхарда был для него невыносим. Он уже несколько раз был готов наброситься на Линхарда и перейти к действию и однажды даже приобрел револьвер. Он кочевал с одной улицы на другую, переезжал из одного района в другой, с Хинтербергштрассе на К. Ф. Майерштрассе, из Воллисхофена в Швамендинген, и когда наконец, оставив цивилизацию далеко позади, он начал строить виллу на Катценшванцштрассе у Витикона, через забор от него тоже возникла какая-то стройка. Йеммерлин заподозрил неладное, и то обстоятельство, что в качестве будущего соседа ему назвали прокуриста одного из цюрихских банков, успокоило его лишь отчасти. Он оказался прав. Когда веской, закатав рукава, он первый раз вышел поливать молодой газон, Линхард бойко сделал ему ручкой, тотчас заговорил, будто со старым знакомым (да так оно, в сущности, и было) и представился как новый сосед. Мифический банковский прокурист был всего лишь подставным лицом. Йеммерлин, шатаясь, побрел к дому, но дойти сумел лишь до веранды. Второй нервный криз, а вдобавок — инфаркт. Врачи не знали, куда его поместить, то ли в психиатрию, то ли в кардиологию. Йеммерлин остался дома, лежал пластом, желтый как воск, и считалось, что его песенка спета. Впрочем, он устоял. Он снова поднялся на ноги, хотя и опустошенный внутренне. По отношению к Линхарду — безмолвное смирение. Они так и остались жить друг подле друга. На лесной опушке. С видом на Витикон. Йеммерлин больше не рисковал поднимать голову. Тем более что он был бессилен против нового рода занятий Линхарда. Линхард заделался частным детективом и вел свои дела с большим размахом. В одном из средневековых зданий в Талаккере он снял несколько помещений, сразу целый этаж, чтобы можно было без помех переходить из комнаты в комнату. За вполне современными письменными столами сидели, хотя и отрастившие пивной животик, но вполне довольные жизнью, коротко подстриженные плечистые господа, сплошь бывшие спортсмены, и курили сигары, далее там сидели бывшие полицейские, которых он просто-напросто перекупил, ибо то, что Линхард мог предложить в смысле вознаграждения, значительно превышало возможности нашего города. Но отнюдь не перекупка блюстителей порядка выводила Йеммерлина из себя, бизнес он и есть бизнес, с этим, к сожалению, спорить трудно. Терзали его душу другие приобретения Линхарда. Он не мог не видеть, что старинные залы в Талаккере заполняют сомнительные субъекты, которых он, Йеммерлин, в свое время преследовал, бывшие арестанты и бандиты, которых здесь после их возвращения на стезю добродетели употребляли как специалистов. Кстати, «уголовное отделение» Линхарда пользовалось в нашем городе сногсшибательным успехом, несмотря на умопомрачительные гонорары, которые он назначал, и непомерные накладные расходы, которые он обычно ставил в счет, ибо «Частная информационная контора Линхарда» — так официально именовал он свое заведение — поставляла доказательства измен, равно как и верности заподозренных супругов, находила отцов, коль скоро последние не желали по доброй воле удовлетворять требования матерей, добывала информацию по личным, равно как и производственным проблемам, вела надзор, преследование, розыск, выполняла щекотливые поручения, и к ее помощи нередко прибегали официальные защитники, чтобы воспрепятствовать намерениям Йеммерлина добыть контраргументы либо вообще заполучить что-нибудь новенькое. Немало процессов благодаря конторе Линхарда кончалось вопреки всем ожиданиям благоприятно для обвиняемого, в Талаккере неофициально встречались адвокаты, Линхард как гостеприимный хозяин был выше всех похвал, да и политические противники нередко сходились у него за столом и обменивались сведениями.