Бой работал в Би-Би-Си, отвечал, как он с важным видом говорил, за слухи. Чрезвычайно гордился своей работой и потчевал нас сплетнями о лорде Рисе и его «мальчиках», которым мы в то время отказывались верить. К тому времени он тоже был связан с Департаментом; после Мюнхена почти все из нашей компании поступили сами или были завербованы в секретную службу. Полагаю, мы имели некоторое представление о том, что служба в разведке куда предпочтительнее военной лямки — или теперь я несправедлив к нам? Бой воспринял свои негласные обязанности с ребяческим энтузиазмом. Он всегда находил удовольствие в тайной деятельности, и ее страшно ему не хватало после бегства из страны. Особенно ему нравилось выступать в чужой роли; чтобы создать себе «крышу», он примкнул к пронацистской парламентской группе консерваторов, носившей название «Цепь» («Вытаскиваю цепь для дядюшки Джо», — любил повторять Бой), и пристроился к печально известному прогитлеровски настроенному члену парламента Роберту (забыл его фамилию), отставному гвардейскому офицеру и оголтелому фанатику, при котором он неофициально исполнял обязанности (точные слова) личного секретаря. Главной обязанностью, по его словам, было сводничество, дабы удовлетворить ненасытный аппетит капитана к молодым парням из рабочих семей. Незадолго до этого Бой и его спятивший капитан предприняли поездку в Рейн-ланд, сопровождая группу школьников из Ист-Энда в лагерь гитлерюгенда. Поездка была частью абсурдных мероприятий в преддверии войны. Оба вернулись в диком восторге («О, эти белокурые бестии!»), правда, у капитана Дика долго болело анальное отверстие; уж не такие они деликатные, эти мальчики из гитлерюгенда.
— Самая большая шутка заключается в том, — заметил я, — что спонсором поездки был Совет по внешним сношениям англиканской церкви!
Куэрелл не засмеялся, лишь поглядел на меня так, словно прокатил по лицу бутылкой, как раньше на сельских вечеринках перед танцами для гладкости укатывали площадку бутылками из-под шампанского (ах, эти дни нашей юности — юности мира!).
— Может быть, тебе стоило съездить вместе с ними, — вставил он, оборвав мое повествование.
Я почувствовал, что краснею.
— Не в моем вкусе, старина, — возразил я, стараясь произнести эти слова медлительно, небрежно, хотя, на мой слух, прозвучали они предательски вымученно. Я быстро переменил тему разговора: — Бой говорит, что фрицы завершили перевооружение и только ждут приказа.
Куэрелл пожал плечами.
— Ну, чтобы выяснить это, не было необходимости посылать туда педераста.
— Им с капитаном показали аэродром. Ряды «мессершмиттов», и все нацелены на нас.
Мы замолчали. В шуме уличного движения за окном мне слышался рев пропеллеров, меня трясло от напряженного ожидания: «Пускай оно наступит, пускай все это наступит!» Куэрелл лениво обвел глазами зал. За соседним столиком тучный мужчина в засаленном костюме, разъяренно шипя, доказывал болезненной молодой женщине с выкрашенными хной волосами — похоже, своей дочери, — что та хуже уличной девки; через пару лет им предстоит появиться снова, в первом из перехваленных балканских триллеров Куэрелла — на этот раз в вагоне «Восточного экспресса» в обличье беженца-еврея и его смертельно больной молодой жены.
— Интересно, уцелеем ли мы, — сказал Куэрелл. — Я имею в виду все это. — Он обвел рукой столики, официантку, женщину за кассовым аппаратом, толстого мужчину с его несчастной дочерью и на заднем плане всю Англию.
— Что, если не уцелеем? — осторожно спросил я. — Может, вместо нас появится что-нибудь лучше.
— Хочешь, чтобы победил Гитлер?
— Нет, только не Гитлер.
Ныне трудно снова пережить необычное захватывающее ощущение в подобные моменты, когда рискуешь потерять все из-за нечаянно вырвавшегося слова. Оно сродни приятному головокружению, которое испытываешь при первом прыжке с парашютом. Такое же ощущение легкости и почему-то еще куда большей весомости, значительности, которое не дано испытать простым смертным. Наверное, так чувствует себя какой-нибудь мелкий божок, спускающийся с облаков, чтобы опробовать свой новый облик на одной из сведущих нимф Аркадии. Мы с Куэреллом, глядя друг на друга, замолчали. Эти моменты крайней опасности имели еще одну особенность: у беседующих были непроницаемые лица и бесстрастные голоса. Когда после войны на дворцовом приеме я как-то увидел T. С. Элиота, то по высокомерно равнодушному взгляду и ровному голосу сразу угадал неисправимого лицемера.
Куэрелл первым отвел глаза — опасный момент миновал.
— Ладно, — подытожил он, — не так важно, кто победит, потому что, как всегда, явятся янки и наведут порядок.
Потом мы ушли и вместе напились в «Грифоне». Оглядываясь в прошлое, я поражаюсь, как много времени в те годы я проводил в компании с Куэреллом. Между нами не было ни теплых чувств, ни общих интересов. Его католичество было так же непостижимо для меня, как и, по его словам, для него мой марксизм; хотя каждый из нас был убежденным верующим, ни один не верил в серьезность убеждений другого. И все же какие-то узы связывали нас. Вроде тех школьных привязанностей, переходящих в зыбкую незавидную дружбу, когда два затюканных изгоя поневоле тянутся друг к другу, ища поддержки. «Грифон» и «Георг» служили нам теми кустами позади школьной площадки для игр, где прятались эти несчастные. Мы меланхолично просиживали там часами в сигаретном дыму и алкогольных парах, изредка переругиваясь со случайными собутыльниками. Общаясь с Куэреллом, я как бы погружался в жизнь кабацких низов. Я не соглашался — во всяком случае в то время — с такими его манихейскими пристрастиями, но все же чувствовал, что меня привлекает сама идея, этот созданный в его голове темный, грязный, но не ведающий страха мир, в котором он беззаботно слонялся, всегда один, с сигаретой в зубах, в сдвинутой набок шляпе и с рукой в кармане пиджака, сжимающей воображаемый пистолет.
Тот вечер оказался на редкость бурным. После «Грифона», когда уже хорошо набрались, мы забрали его «райли» из гаража Королевского клуба автомобилистов и отправились в одно злачное место рядом с Эджуэр-роуд. Куэрелл сказал, что там специализируются на детской проституции. Пропахшее карболкой полуподвальное помещение с низким потолком, потертая красная бархатная тахта, плетеные стулья с высокими спинками, на коричневом линолеуме шрамы от погашенных ногами окурков. Слабый свет настольной лампы с кривым абажуром из чего-то зловеще напоминающего высушенную человеческую кожу. Сидящие с безучастным видом девицы в лифчиках и трусиках давно вышли из детского возраста. Владеющая заведением пара словно сошла с курортной открытки: она — пышная блондинка в рыжем парике, он — щуплый человечек с усиками как у Гитлера и тиком на один глаз. Миссис Гилл с видом бдительной дуэньи шастала туда и обратно, а Адольф суетился вокруг нас, усердно угощая купленным на стороне светлым пивом, ловко жонглируя жестяным подносом на кончиках пальцев левой руки, а правой проворно расставляя бутылки и грязные стаканы. Все это в моих затуманенных хмелем глазах представлялось пропитанным порочным буйным весельем, как у Стэнли Спенсера («Валтасаров пир в Кукхеме»). Я обнаружил, что у меня на коленях в позе переросшего дитяти примостилась рыжая конопатая девица — голова неловко покоится на плече, коленки косо упираются мне в грудь. Плетеный стул под нами протестующе скрипел. Она с гордостью сообщила, что ее мамочка и папочка были однажды объявлены перламутровыми королевой и королем (интересно, сохранился ли этот обычай?) и предложила пососать у меня за десять шиллингов. Я заснул или на какое-то время отключился, а когда пришел в себя, девица и ее подружки, а также Куэрелл исчезли, правда, тот вскоре появился, — с прилипшей ко лбу жидкой прядью напомаженных волос; этот незначительный беспорядок во внешности обычно фанатически следящего за собой собутыльника почему-то очень меня обеспокоил.
Не без труда выбравшись по крутым ступенькам на улицу, мы оказались под проливным дождем — какие сюрпризы всегда преподносит погода, когда напьешься. Куэрелл заявил, что знает еще одно место, где уж точно предлагают детей, и когда я сказал, что не желаю спать с ребенком, он надулся и отказался вести машину, так что я забрал у него ключи и, хотя в жизни не водил машину, дергаясь и прыгая по ухабам, мы двинулись сквозь дождь по направлению к Сохо. Я обеспокоенно вытягивал голову вперед, почти прижавшись носом к заливаемому водой ветровому стеклу, а Куэрелл в немой ярости, сложив руки на груди, грузно восседал рядом. Я уже был настолько пьян, что в глазах у меня двоилось и приходилось зажмуривать один глаз, чтобы не видеть на дороге две белые осевые линии вместо одной. Я еще не решил, куда ехать, как мы уже стояли у дома Лео Розенштейна на Поланд-стрит, где уже тогда жил Ник — в дальнейшем большинство из нас будет время от времени обитать здесь; думаю, по нынешним понятиям это место могло бы называться коммуной. В окне Ника горел свет. Куэрелл всем телом навалился на звонок — к тому времени он уже не помнил, из-за чего дулся, — а я, подняв лицо навстречу дождю, декламировал Блейка: