Проснись, проснись, о спящий обитатель страны теней, пробудись, восстань!
Ник высунулся из окна и стал ругаться:
— Виктор, черт побери, будь человеком, валяй домой! — Однако спустился и впустил нас в дом. Он был в вечернем костюме. Страшно бледный, в глазах сатанинский блеск.
Шарахаясь от перил к стене, мы следом за ним стали подниматься по узкой лестнице. Куэрелл подхватил рефрен из «Иерусалима»:
Я в тебе, а ты во мне, взаимны в божественной любви:
В милом Альбионе от человека к человеку тянутся нити любви.
В квартире набирала силу вечеринка после окончания официального приема. Здесь были Бой, поэт Аберкромби, леди Мэри имярек, сестры Лайдон. Они были на приеме в особняке Розенштейна на Портман-сквер (почему не пригласили меня?) и теперь заканчивали двухквартовую бутыль шампанского. Мы с Куэреллом остановились в дверях, тараща на них глаза.
— Ну и дела, — заметил я, — вы шикарно смотритесь.
И в самом деле: как стая до смерти измученных пингвинов.
Ник ответил своей злой усмешкой.
— Заговорил совсем по-английски, Вик, — парировал он. — Ну прямо настоящий англичанин.
Он прекрасно знал, что я не люблю, когда меня называют Виком. Куэрелл погрозил пальцем и проговорил заплетающимся языком:
— По крайней мере не прибыл сюда через Палестину.
Сестры Лайдон хихикнули.
Ник принес из кухни пару пивных стаканов и плеснул нам по глотку шампанского. Тут я впервые заметил в углу сидящего в кресле, заложив ногу за ногу, неизвестного, но почему-то до боли знакомого изящного юношу в шелковом вечернем костюме с тщательно зачесанными назад набриллиантиненными волосами. С сигаретой в зубах, он с невозмутимым любопытством разглядывал меня скрытыми в тени глазами.
— Привет, Виктор, — сказал незнакомец. — Что-то у тебя довольно потрепанный вид.
Это была Крошка. Остальные, заметив мое удивление, рассмеялись.
— Додо поспорила на галлон шипучки, что у нее ничего не получится, — сообщил Ник. Леди Мэри — Додо — с комично удрученным видом сложила на груди руки и сгорбила узкие плечики. Ник скорчил рожу. — Проиграла. Страшное дело. Даже Лео ее не узнал.
— И я стал к ней подъезжать, — добавил Бой. — Понятно, в каком смысле.
Новый взрыв смеха. Ник прошел по комнате с бутылью шампанского в руке.
— Ну-ка, милая, давай допьем твои призы.
Крошка, все еще глядя на меня, протянула бокал. Высокое окно позади ее кресла было задернуто темно-синими бархатными шторами, на низком столике в широкой медной вазе умирали поблекшие красные розы, слипшиеся лепестки, как мокрые тряпки, тяжело свисали с краев. Комната, на моих глазах уменьшаясь в размерах, превратилась в длинную низкую коробку, вроде внутренней поверхности фотокамеры или волшебного фонаря. Я стоял пошатываясь, в нос шибало шампанским, в пьяных глазах фигуры брата и сестры то сливались, то разделялись, темные на темном и светлые в тусклом свете, Пьеро и Пьеретта. Ник, взглянув на меня, улыбнулся и сказал:
— Сядь-ка лучше, Виктор, а то сейчас ты определенно похож на Бена Терпина.
Потом провал, а потом я сижу скрестив ноги на полу у кресла Крошки, подбородок на подлокотнике рядом с ее вдруг крайне заинтересовавшей меня рукой с короткими пухлыми пальчиками, заканчивающимися острыми кроваво-красными ногтями; мне хочется взять в рот каждый из этих пальчиков и сосать, сосать, пока крашеные ноготки не станут прозрачными как рыбья чешуя. Я на полном серьезе объясняю ей теорию статуй Дидро. Бывает такая стадия опьянения, когда вдруг кажется, что с поразительной до смешного легкостью проходишь в дверь, которую всю ночь тщетно пытался открыть. А за дверью сплошной свет, полная ясность и спокойная уверенность.
— Дидро утверждал… — разглагольствовал я, — Дидро утверждал, что мы только и делаем, что создаем внутри себя статую по своему подобию — понимаешь, идеализированную, но все же узнаваемую, — и потом всю жизнь стремимся уподобиться ей. Это и есть нравственный императив. По-моему, очень здорово, как ты думаешь? Именно это происходит со мной. Только иногда я не уверен, где статуя, а где я. — Эта последняя мысль так поразила меня, что захотелось плакать. За моей спиной Бой громко декламировал «Бал в Инвернессе», сестры Лайдон взвизгивали от восторга. Я положил ладонь на руку Крошки. Какая холодная; холодная и волнующе неотзывчивая. — О чем ты думаешь? — севшим от волнения голосом спросил я. — Скажи, о чем думаешь.
Она недвижимо — да, недвижимо, как статуя, — сидела в кресле, заложив облаченные в шелковые брюки ногу на ногу, руки на подлокотниках, обоеполая, похожая на жрицу, с чуть заметной расчетливой сумасшедшинкой во взгляде, волосы стянуты назад так туго, что уголки глаз по-китайски сузились; повернув голову, молча смотрела на меня. Скорее не на меня, а вокруг меня. Это была ее манера. Ее взгляд не простирался дальше лица, однако казалось, что он охватывает тебя целиком и как бы выделяет, создавая невидимую корону, силовое поле, внутри которого ты изолированно от других подвергаешься внимательному изучению. Не приписываю ли я ей излишней значимости, не превращаю ли ее в своего рода сфинкса, в чудовище, жестокое, хладнокровное и невероятно отчужденное, недосягаемое? Она была простой смертной, как и я, нащупывала свой путь в мире, но когда вот так смотрела на меня, мне казалось, что все мои грехи выступают наружу, высвечиваются на всеобщее обозрение. Ощущение пьянящее, особенно если уже крепко пьян.
В четыре часа утра Куэрелл повез меня домой. На Лестер-сквер он слегка наехал на фонарный столб. Некоторое время мы сидели, слушая, как тихо постукивает радиатор, и глядя на мигающую рекламу мясных кубиков «Боврил». На площади ни души. Порывистый ветер гонял мертвые листья по подсыхающему после дождя тротуару. Кругом было так пустынно, так прекрасно и печально, что мне снова захотелось плакать.
— Сволочи, — бормотал себе под нос Куэрелл, стараясь запустить мотор. — Ладно, черт побери, война поставит их на место.
На рассвете я вдруг, преисполненный решимости, стряхнул остатки сна. Теперь я точно знал, что нужно делать. Я не просто встал с постели, а воспарил с нее на крыльях подобно претерпевшим волшебное превращение сияющим фигурам с рисунков Блейка. Трясущимися руками схватил телефон. Крошка взяла трубку после первого звонка. Судя по голосу, она не спала. Долгое ожидающее молчание.
— Послушай, — сказал я, — мне надо на тебе жениться. Она не ответила. Я представил, как она в развевающемся черном шелковом облачении плывет в этом море молчания. — Вивьен? Ты у телефона?
— Да, — ответила она. — Я слышу.
Мне показалось, что она, как обычно, сдерживает смех, но я не обращал внимания.
— Так выйдешь за меня?
Снова молчание. На подоконник села чайка и безучастно посмотрела на меня блестящим глазом. За окном блеклое серое небо. У меня было ощущение, что все это уже случалось со мной раньше.
— Ладно, — сказала она.
И положила трубку.
Мы встретились в тот день за ленчем в «Савое». Этот странный праздник получился натянутым и до некоторой степени показным, будто мы участвовали в одной из бывших тогда в моде двусмысленных камерных комедий. В ресторане было полно знакомых, отчего нам обоим еще больше казалось, что все смотрят на нас. Крошка была, как обычно, в черном — жакет с подбитыми ватой плечами и узкая юбка, — что при дневном свете в моих глазах выглядело как вдовий траур. Она, как всегда, держалась настороженно и отчужденно, хотя по тому, как то и дело брала со скатерти и вертела в руках мой портсигар, я мог судить, что она волнуется. Начав с жалоб, как мне сейчас муторно, я никоим образом не способствовал тому, чтобы разрядить обстановку. А чувствовал я себя действительно ужасно: глаза будто кто-то выдрал, подержал над горячими углями и снова вставил в пульсирующие глазницы. Я показал ей трясущиеся руки, пожаловался на сердце. Она сделала презрительную гримасу.
— Почему мужчины постоянно хвастаются похмельем?
— Наверно, потому, что в наши дни нам остается мало чем похвастаться, — мрачно произнес я.
Мы отвернулись друг от друга. Молчание становилось все более напряженным. Мы были похожи на купальщиков, в нерешительности остановившихся у кромки темной неприветливой воды. Первой ринулась в воду Крошка.
— Знаешь, — сказала она, — мне никогда еще не делали предложение по телефону.
Короткий нервный смешок. У нее недавно закончился беспорядочный роман с каким-то американцем. «Мой янки» — говорила она о нем с горькой смиренной усмешкой. Кажется, никто его не видел. До меня постепенно стало доходить, как мало я о ней знаю.
— Извини, — ответил я, — но в тот момент мне казалось, что так надо.
— И теперь тоже?
— Что?
— Считаешь, что так надо.