В девяносто восьмом я прочитала у Марселя Дюшана: Нет, я не верю в бога. Бог — изобретение человека, и ужасно разозлилась. Электричество — тоже изобретение человека, ну и что с того? Оно ведь существует само по себе. Удивительно, как умные с виду люди не понимают очевидных вещей. Взять хотя бы Дрессера, моего сбежавшего лодочника.
Интересно, что он сейчас делает — наводит в доме порядок и мучается дурными предчувствиями? Все мои истории, если отбросить самую первую, под названием отель Миллениум, начинались дурными предчувствиями, а заканчивались слишком цивилизованно, в том-то и беда.
Номера телефонов — почерневшие паданцы в моем саду, записная книжка полна беспокойного молчания, беспокойство вертится во мне глиняным волчком, вечное, как уэльская сырость, а взлета нет, нет взлета.
С тех пор, как сестра ушла, у меня осталось только прошлое время и позапрошлое, настоящее стало сплошным, как черный фон на гравюре меццо-тинто. Медную доску для такой гравюры нарочно делают шероховатой, вот и по мне как будто прошлись гранильником, теперь, к чему меня ни приложи — выходит черно и дремуче.
То, что я собираюсь сделать с Дрессером, это тоже не взлет, так — скольжение по параболе, попытка исправить прошлое ненастоящим, осыпающаяся, как перебеленный оперный картон.
Дрессер ничего мне не должен, он просто пытался устроиться немного повеселее.
А мне нужно сделать что-то лютое и опустошительное, иначе я задохнусь.
Первое письмо Эдны Александрины Сонли. 2006
Помнишь то лето, когда мы с тобой строили баррикаду, чтобы остановить солнце?
Не смейся, я хорошо все помню — был замечательный июньский день, мы ели сливы на веранде, солнце потихоньку передвигалось по белым плиткам от дверей к перилам, а ты сказала, что если остановить солнечный зайчик, то и солнце остановится, и мы стали строить заслон, натащили плетеных стульев, всяких картонок, газет, накрыли все маминой шалью, настоящая баррикада получилась, а солнце спокойно скользнуло поверху, и фьють!
А через шесть лет в машину отчима врезался лондонский пьяница на своем плимуте, и все пошло наперекосяк. А потом еще хуже стало — отчим умер, мама уехала и пропала, а я превратилась в паршивую овцу и каждой бочке затычку.
Даже в постели с тобой я была виновата в том, что тебе приходится мной довольствоваться, в постели я была — спаршивойовцыхотьшерстиклок.
… Все то, чем ты меня теперь попрекаешь, пошло тебе на пользу.
Твой настоящий-пренастоящий роман кончился бы как все, что ты затеваешь: тоской и виноватыми записями в дневнике. Эта его зубная щетка под носом, пахнущая березовым дегтем, разговоры о гоночных лодках и быстрые утренние наскоки к тебе в спальню, какая дешевка, Господи боже мой.
Все эти три недели, что ты вилась вокруг него, шурша крахмальными салфетками, я просто помирала со смеху, я-то знала: стоит мне пару раз наклониться, доставая тарелки из буфетного ящика, и вся твоя помолвка рассыплется, точно неумелое заклятье.
… Кстати, за предложение вернуться — спасибо, только «Клены» не мятная пастилка — пополам не поломаешь. Вот если бы у нас был свой ресторан в таком месте, как Хенли — на набережной, с белой ротанговой мебелью, с видом на гребные клубы — тогда другое дело.
Один такой кабачок, называется Искусный Рыболов, продается неподалеку, возле старой Хамблденской мельницы, туда приезжает уйма народу, а этот Рыболов стоит на берегу ручья, и квартирка хозяйская есть наверху. Если продать «Клены» — денег точно хватит на первый взнос, только мне надо сначала развестись.
Вот тут-то и будет закавыка, помяни мое слово.
Дрессер ни за что меня не отпустит, не даст мне развода. Даже эта история с Уле с него как с гуся вода, забрал у меня кредитную карточку и все дела. Фенья и так болтается у его родителей с утра до вечера, а если я заговорю о разводе, то вообще ее не увижу, он мне так и говорит: на окровавленных коленях будешь ползти отсюда до Пембрукшира, а дочку не получишь.
так пойманная на окне капустница прилипает к вспотевшим пальцам, теряя пыльцу — и ты понимаешь, что она уже не полетит, даже если сдуть ее с ладони
я вообще-то не любитель энтомологических сравнений в духе теннисона, и ладони у меня никогда не потеют, но, протянув руку александре сонли, я сразу подумал про капустницу, ничего не поделаешь
пленница, плоско пришпиленная к листу, вянущая, немая, если она и была ведьмой, то хладнокровной, будто кранахова сибилла, такой не скажешь в лицо, как хлебнувший лишку немецкий крестьянин: фрау, я видел тебя скачущей на заборной жерди с распущенными волосами и поясом, в одежде тролля, между ночью и днем!
в тот вечер, открыв мне ворота, александра не сказала ни слова, просто повернулась и пошла по узкой дорожке через мокрый сад, где не горел ни один фонарь — похоже, я был не первым, кто бросался здесь гравием через забор
не прошло и десяти минут, как стало ясно, что имела в виду миссис маунт-леви, говоря о чужестранном темпераменте: английским в хозяйке пансиона было только безрадостное напряжение, с которым она держалась с незнакомцем, то есть со мной, и угловатое имя аликс
ничто в ней не цепляло взгляда, разве что незаметная, ускользающая улыбка, которую хотелось поймать и слегка придержать пальцами, и еще знакомый, как будто аптечный, запах от волос — мята? фенхель? корень солодки?
такое лицо можно увидеть в лондонской кинохронике времен второй мировой: женщина, проходящая торопливо по слоун-стрит, фетровая шляпка надвинута на выгнутую бровь, подрисованные бежевым гримом чулки, сумочка с противогазом наотлет, лопатки сведены в ожидании воздушного налета, на туфлях черная мягкая пыль или известковый порошок
***
после завтрака я взял книжку про китайский шелк и направился в сад, чтобы посидеть на замеченной вчера широкой скамье, под платаном — в пансионе не было ни души, а хозяйка, как сказала мне разговорчивая эвертон, собиралась уехать в пембрук за новыми занавесками для гостиной, взамен обгоревших
этак ей часто придется ездить, подумал я, через неделю здесь снова вспыхнет пожар, или новые стекла вылетят от камня, брошенного с дороги, хотел бы я знать, почему никто за нее не вступается?
до первого автобуса на свонси оставалось еще три часа, а я был уверен, что уеду: какое там пари, недаром плотник меня отговаривал — довольно протянуть руку саше сонли, чтобы ощутить ее бескровную злость и бестелесную обиду, эта женщина не способна на крепкое шекспировское действие, она живет в мутном медлительном мире кельтских сказаний, где все умирают семь раз на дню, чтобы воскреснуть в следующей саге, как ни в чем не бывало
когда она обнаружила меня в дальнем конце сада, за стеклянной, полной глянцевых листьев оранжереей, я даже растерялся от неожиданности — как будто меня застали лежащим на ее кровати в грязных ботинках
я стоял там уже минут десять, грызя зеленое яблоко, разглядывая могильный холмик и прислушиваясь к внутреннему голосу, то есть к тайному предчувствию
не пренебрегайте тайным предчувствием, говорил дефо, а ему я верю: он не пустил робинзона на вожделенный корабль, и корабль не достиг берегов, а робинзон достиг!
никого в этой могиле не было, говорило мое предчувствие, слишком близко и густо росли можжевеловые кусты вокруг покрытой дерном земляной горки, к тому же — как, вероятно, любой почитатель сведенборга — я чувствую присутствие мертвого тела, как и присутствие смертельного намерения
с северной стороны на холмик опиралась плоская каменная плита, на ней было написано: покойся с миром, эдна александрина — не выбито, а написано, криво и размашисто, с подтеками коричневой краски, на плите я разглядел парочку муравьев, туживших возле сизой раздавленной ягоды
если сестра мисс сонли и вправду была там зарыта, то разве что головой вверх, как опальный поэт бен джонсон, или — как ирландский король
королей ведь тоже хоронили стоймя, в боевом облачении
***
не сомневалась, что увижу вас здесь, написала саша, постояв некоторое время у меня за спиной, вырвала листок из своего блокнота и показала мне, держа двумя пальцами, блокнот теперь висел у нее на шее, на кожаном шнурке, будто желудь на шее у венди [47]
я зажал яблочный огрызок в кулаке, обернулся и посмотрел ей в лицо, в первый раз, если не считать вчерашнего обмена взглядами над гостиничной конторкой — лицо было сухим и безмятежным, только розовый простуженный кончик носа придавал ему что-то лисье, беспокойное
я уже знал от финн эвертон, что хозяйка не разговаривает с воскресенья, и досадовал, что не успел услышать ее голоса — остановись я в кленах чуть раньше, знал бы теперь, как он звучит: хрипло? безучастно? сварливо? елейно?