Женщины удалились. Петр Францевич неподвижно сидел в надвинутой на глаза соломенной шляпе. Он поднял голову и спросил:
«Не хотите ли… э?»
ХХIII
«Не угодно ли вам пройтись?» – змеиным голосом сказал доктор искусствоведческих наук.
Я встал. Петр Францевич быстро шел, внимательно глядя себе под ноги. Миновали перелесок. Петр Францевич остановился.
«Милостивый государь, – начал он, – я полагаю, вы догадываетесь, с какой целью я пригласил вас… э… прогуляться».
«Догадываюсь, – сказал я. – Вы хотели изложить мне вашу концепцию монархического строя в нашей стране».
Мы стояли друг против друга.
«Вы, однако ж, юморист. – Он обвел взором верхушки деревьев и прибавил: – Монархия погубила Россию. Но я не думаю, чтобы эта тема вас особенно занимала…»
«Нет, отчего же».
«Монархия погубила Россию, не удивляйтесь, что слышите это из уст дворянина… Могу вам даже назвать точную дату, исторический момент, начиная с которого все стало шататься и сыпаться. Революция, которой вы придаете такое большое значение, лишь завершила этот процесс».
«Значит, революция все-таки была?»
«Конечно, была. Почему вы спрашиваете?»
«Мне казалось, вы о ней забыли… Так какой же это момент?»
Петр Францевич посматривал на меня, почти не скрывая своего презрения.
«Знаете что, – промолвил он, – я все время задаю себе вопрос: кто вы такой?»
Я ответил:
«Представьте себе, и я задаю себе тот же вопрос. Но еще больше меня интересует, кто такой вы!»
«Вот как? И… какой же вы нашли ответ?»
«Но я хотел бы услышать сначала ваш ответ. Уверены ли вы, что можете сказать, кто вы?»
«Полагаю, что да», – сказал он твердо. По узкой тропинке мы двинулись дальше, он шел впереди.
«Если я не ошибаюсь…»
«Вы не ошиблись», – сказал он.
«Но вы же не знаете, что я хочу сказать».
«Это не важно. Я все ваши мысли прекрасно понимаю, а вы, как я догадываюсь, понимаете мои».
«Так как же насчет монархии?»
«Монархии? – спросил Петр Францевич. – Странно, что вас это интересует. Но я уже вам сказал. Я имею в виду не этого, не последнего Николая, которого теперь собираются объявить святым. На самом деле это был не государь, а фантом. Пустое место».
«Мне странно это слышать от вас, Петр Францевич».
«Разумеется… Впрочем, виноват не он, все равно уже ничего нельзя было изменить. Виноват, если хотите знать, первый Николай, который замыслил поставить во главе государства бюрократическую верхушку. Оттеснить родовую аристократию, заменить сословное общество чиновным. Что ему и удалось. И вот результат: страна плебеев. Общество, где естественное деление на сословия заменено искусственными этажами: наверху полуграмотные чиновники, внизу быдло. И где, конечно, простой народ, за отсутствием внутренних регулирующих и сдерживающих начал, бессознательно тоскует по строгому укладу. В этом все дело, милостивый государь! Лошадь тоже скучает по оглоблям».
«Вы хотите сказать, что дворянство не оставило наследника?»
«Вот именно. Не оставило. На Западе были буржуа. А мы не Запад. Откуда же им взяться, этим сдерживающим началам? От религии ничего не осталось, церковь пресмыкается перед властью, превратилась в Ваньку-встаньку, в марионетку тайной полиции. Народ… Изволите сами видеть. Или люмпены, как наш Аркадий, или хамы наподобие милейшего Василия Степаныча. Вот что значит остаться без аристократии».
«Простите, а вам не кажется, что…»
Он обернулся ко мне.
«Нет, не кажется. И вообще, я думаю, вы понимаете, что я вас позвал не ради удовольствия вести с вами ученый спор».
«Такая мысль приходила мне в голову».
«Тем лучше. Итак!» – сказал искусствовед, подняв брови.
«Если не ошибаюсь, вы хотите поговорить со мной о Роне…»
«Вы догадливы».
«Вы стояли в кустах. Я случайно вас заметил».
«Случайно. Вот именно. Надеюсь, вы не думаете, что я имею привычку подглядывать и подслушивать?»
«Нет, не думаю».
«Но речь идет не обо мне».
«Я вас слушаю», – сказал я, грызя травинку.
«Нет, это я вас слушаю!»
Я пожал плечами.
«Милостивый государь, – сказал Петр Францевич. – Мы одни, позвольте мне быть откровенным. Я нахожу ваше поведение невозможным! Или вы объяснитесь, или…»
«Или что?» – спросил я.
Глубокий вздох.
«Перестаньте притворяться. Вы, вероятно, знаете, а если не знаете, то я должен поставить вас в известность… Я имею в отношении Рогнеды Георгиевны самые серьезные намерения».
«Угу. И что же?»
"И я не допущу, чтобы честь девушки, доброе имя семьи потерпели
ущерб только из-за того, что какому-то заезжему авантюристу вздумалось… Да, вздумалось!…"
Я был в восхищении от моего собеседника.
«Петр Францевич, – сказал я, – вы оценили мое чувство юмора, я отдаю должное вашему остроумию. Предмет, мне кажется, не заслуживает того, чтобы…»
«Ага, – крикнул он, задыхаясь, – не заслуживает! По-вашему, предмет, как вы изволили выразиться, не заслуживает…»
«Того, чтобы портить себе нервы. Давайте лучше поговорим о…»
«Не спрашиваю вас, что вы подразумевали под этим словом „предмет“. Комментировать ваше замечание насчет нервов тоже не намерен. К делу: вы не хотите объяснить мотивы вашего поведения?»
«Какого поведения, Петр Францевич, что я такого сделал?»
«Вы не хотели бы извиниться?»
«Не понимаю, за что и перед кем я должен извиняться».
«Прекрасно, – сказал он. – Вы обо мне еще услышите».
Женский голос раздался в лесу: нас звали.
«Убедительная просьба, – пробормотал Петр Францевич, – этот разговор должен остаться между нами».
Я кивнул; мы разошлись в разные стороны.
Вопреки уверениям Василия Степановича дорога, по которой он предложил возвращаться домой, оказалась много длинней; ехали уже целый час, а лесу все не было конца; солнце село, между черными деревьями разгоралось серебряное небо. Птицы понемногу умолкли, и наступила глубокая тишина; слышался мерный шаг лошади, поскрипывали колеса. Правил Аркадий. За коляской постукивал второй экипаж с Маврой и искусствоведом, пожелавшим ехать в телеге. Лес расступился, над черным полем раскрылось безлунное и беззвездное небо, лишь кое-где в темно-голубой бездне мерцали серебряные огоньки. Лошадь, кивая большой головой, равномерно работая крупом, шагала среди трав.
Молча, очарованные и подавленные огромным, как мир, пустым небом, влачились мы вдоль опушки, коляска остановилась. «Но!» – сказал возничий. Лошадь стояла. Аркадий щелкал языком, похлопывал вожжами по крупу лошади. Сзади подъехала и стала вторая повозка. Что-то как будто показалось вдалеке посреди поля. Лошадь заржала. И в ответ оттуда раздалось слабое, тонкое ржание. Тут только разглядели, что все поле заросло густой и высокой, чуть ли не в пояс травой. Метрах в ста от нас, среди черных трав, не то приближаясь, не то стоя на одном месте, два коня танцевали, высоко поднимая тонкие ноги, два всадника в круглых шапках, в плащах и смутно мерцающих железных рубахах, с незрячими лицами, подняв копья, плечом к плечу проплыли в высоких седлах, и на копьях колыхались флажки.
Понадобились бы, как я полагаю, специальные объяснения, чтобы ответить, почему братья, убитые, как считается, в южных землях весьма далеко отсюда, явились в наших местах; одно из них основано на известной гипотезе отраженного образа, другое исходит из того, что видения, как и редкие виды животных и птиц, ищут убежища в заброшенных уголках природы. Впрочем, к чему объяснять? Постепенно лесная заросль по левую руку от нас отступила, дорога шла все ниже, клубился туман.
Понурая лошадь брела по невидимой колее, седок опустил голову, равнина напоминала океан, в котором сгинули все голоса, исчезли ориентиры.
ХХIV
Несколько дней прошло в неопределенных мечтаниях, в утренней лени, задумчивом перелистывании заметок, планов, соображений. Замысел зажил понемногу своей жизнью и шевелился в ворохе бумаг, как рыба, которая запуталась в прибрежных зарослях, но теперь он представлялся мне средством, а не целью. Как никогда прежде, я чувствовал коварное очарование моего ремесла, которое притворяется чем угодно, на самом же деле существует ради самого себя; я капитулировал, я понимал, что порабощен литературой и останусь ее рабом, даже если не напишу больше ни строчки.
Персонаж, рисовавшийся в моем воображении, – кто он был? Я узнавал в нем самого себя, но этот субъект хотел жить собственной жизнью, дышать и двигаться в особой среде; хуже того, он запрещал мне жить моей жизнью, в среде, которая называется действительностью. Он попросту отрицал за ней право считаться действительностью. Да, я удалился от мира, чтобы разобраться наконец в своей жизни. Между тем жизнь имела смысл лишь в той мере, в какой она могла служить навозом для литературы. Жизнь – в который раз приходится сознаться в этом, – жизнь сама по себе меня ничуть не интересовала. Словно окруженный воздушным пузырем, я бродил по ее дну, я разговаривал с односельчанами, с дачниками, или кто они там были, чьи голоса глухо звучали в моих ушах, и у меня не было ни малейшей охоты описывать этих людей, превращать кого бы то ни было в марионеток моей литературы. Но из них, как из прошлогодней листвы, гниющих корней и упавших растений, должно было вырасти причудливое древо моего воображения. Я размышлял на эти темы, рисовал завитушки, кое-что записывал, когда очередное происшествие вернуло меня к действительности. В избу постучались.