Доктор Фоле коротким кивком откликнулся на этот призыв. Джейсон во все глаза смотрел на собравшихся, смотрел и не понимал, что он видит. Издалека до него донесся чей-то голос, почти незнакомый: Да, дорогая, я знаю, что он муж моей сестры, но я не выношу его проповедей.
— А это? — Тетя Мейбл подняла толстую книгу в коричневом переплете. — Надеюсь, ты возьмешь эту книгу, Джейсон? — В ее голосе звучала надежда.
Джейсон бросил взгляд на книгу. Это была иллюстрированная Библия, мамина иллюстрированная Библия.
— Да, — сказал он. — Я буду ее читать.
Тетя Мейбл осторожно погладила его по голове.
Дорогой Джейсон, писала мама, надеюсь, у тебя все в порядке. День клонится к вечеру, очень жарко, я сижу и пишу тебе письмо. Папу невозможно оторвать от его работы. Боюсь, что здесь он работает не меньше, чем в Уайтчепеле. Он пытается выделить каких-то микробов, наверняка он сам напишет тебе об этом.
Вчера вечером я видела нечто интересное и очень жалею, что тебя не было рядом. Вечер был красновато-фиолетовый, с мягкими, насыщенными, словно подернутыми дымкой красками, которые описать невозможно, из-за этих красок как бы исчезают все расстояния. С раннего утра к реке шли пилигримы, это был день Дасехра, десятый день торжеств в честь богини Дурги, «труднодоступной», «девушки с гор», супруги Шивы. В этот день ее статую и статуи других богов опускают в реку. Больше я ничего об этом не знаю. Папа зашел за мной в церковь, и мы вместе пошли домой, через рынок, где в корзинах и сосудах продают пряности, овощи, венки, пудру разных оттенков и духи. Неожиданно на площади заиграли музыканты. Полвечера мы простояли там, слушая их. Эту музыку, Джейсон, невозможно постичь, не говоря уж о том, чтобы ее описать. В нашей миссии говорили, будто она ужасна и с ней следует бороться из-за ее языческого содержания. Она необычная, это верно. Все вращается вокруг центральной мелодии, которую я умышленно не называю главной темой, нет, это своего рода центральная мелодия. Вокруг нее и сплетается все остальное. Эта музыка похожа на здешние розоватые, туманные сумерки, у нее как будто нет ни конца, ни начала. Оркестр, который мы с папой слушали вчера вечером, играл так, что стала оживать сама темнота. Согласно здешней вере, как я поняла рассказ брамина о сотворении мира, жизнь началась с некоего Пра-звука, из которого родились все остальные. Мне было так странно идти вчера по улицам с душой, переполненной этими струящимися, ни на что не похожими звуками… Береги себя, не простужайся. С любовью…
Да, все идет так легко, так гладко. Он очень покладист. Вещи скользят мимо него, он отпускает их, словно они никогда не принадлежали ему, словно он никогда не прикасался к ним. Все получилось, как он и предполагал. Условились, что его опекуном будет священник Чедуик. Теперь на каникулы он будет приезжать к нему, в его маленькую усадьбу в Девоне — это прелестное место, Джейсон, с лугами, садами, лошадьми. Кузен матери Ральф жил в Сити, он был холост, и ему было неудобно иметь в доме подопечного. Но адвокат Скотт успеет договориться с биржевым маклером о помещении денег, прежде чем тот облачится в пальто, с видом, внушающим доверие, приподнимет цилиндр и покинет место встречи. Доктор Фоле, старый коллега отца, пожелает Джейсону счастья и уверит его, что в любое время готов оказать ему помощь, он будет держать с ним связь и, когда придет время, постарается помочь ему с образованием. После этого доктор исчезает, а вместе с ним с ладони Джейсона исчезает и ощущение его рукопожатия. Они уходят, все вместе.
Вещи, вещи и время покидают его. Дом с медной дощечкой. Камин с часами на полке, часами, которые отсчитывали секунды благодати, секунды детства. Красная плюшевая кушетка, на которой кто-то отдыхал, рояль, еще хранящий воспоминания. Все так легко, легко. Теперь Джейсон другой. Он знает, что стал другим. Он возвращается в школу уже другим, как будто обогатившимся чем-то новым за эти недели. Учителя и ученики встречают его робкими взглядами. Он их не знает. Это легко. Он набрасывается на учебники, почти с отчаянием, словно ища чего-то.
Отныне он бездомный.
И медленно потекли годы. Они проходили мимо с занятиями и экзаменами, с каникулами, проводимыми в благожелательном, но слишком тихом и чужом доме тети и дяди в Девоне.
Джейсон стал другим.
Это проявлялось в странных поступках, которые он совершал в школе. Сперва их приписали тому, что Джейсона выбила из равновесия пережитая им трагедия, однако его поведение не менялось, напротив, оно становилось все более вызывающим, подчеркнуто вызывающим. Пришлось даже прибегнуть к сильным средствам. На сцене появились розги. Учителя считали несовместимым со своими джентльменскими принципами наказание ученика, только что пережившего тяжелую потерю, однако вскоре всем стало ясно, что иного выхода нет. Джейсон перенес наказание без единого звука, он держался даже дерзко, если принять во внимание его проступок. Когда же и телесное наказание не дало результатов, пришлось написать письмо тете и дяде Джейсона. Со временем таких посланий у них накопилось много, а сообщения, содержавшиеся в них, приняли такой характер, что это пришлось довести до сведения адвоката Скотта. Поведение Джейсона давало все больше поводов для огорчений.
Как описать или объяснить то, что с ним происходило? Когда Джейсон вернулся в школу, между ним и остальным миром возникло расстояние, стеклянная стена, необъяснимое, холодное безразличие, не подпускавшее к нему близко никого и ничего. Он ускользал от всех взглядов. Сделался как бы невидимым. В том числе и для учителей. На него не действовали ни похвалы, ни наказания. Холодно и равнодушно он принимал хорошие оценки; отстраненно, почти презрительно взирал на директора, когда тот исполнял наказание. В Джейсоне появилось что-то неприступное и опасное, в него словно что-то проникло, подобно тому, как бродяги проникают ночью в подвал дома, чтобы устроить там пирушку. Когда он отвечал на уроке, глаза у него были темные и серьезные. Он редко улыбался, и улыбка у него была осторожная, мимолетная, как снег, она быстро таяла на его лице. Учителям не нравилась эта улыбка, они улавливали в ней неуважение, непонятное им упрямство. Джейсон ни в чем не принимал участия, ни в хорошем, ни в дурном. Да, людям было трудно понять произошедшую в нем перемену. Неожиданно он оказывался заводилой, если порой, правда редко, ему этого хотелось. Теперь уже он придумывал и осуществлял многие шалости и проказы. Он как будто не осознавал своей новой роли, как будто и не добивался ее, она была ему не нужна. Расстояние между ним и учениками по-прежнему оставалось большим, они остерегались его, побаивались, в нем было что-то безучастное, значительное и опасное. Что-то, позволявшее ему смотреть на них сверху вниз. У него была своя, особая, спокойная манера просить учеников о чем-то, часто ему было достаточно одного взгляда, чтобы заставить их повиноваться себе. Сам же он точно стоял в стороне, и было похоже, что его проделки не доставляют ему никакой радости.
За последующие два года Джейсон сильно возмужал, стал высоким и сильным.
Сам же он все еще продолжал чувствовать, будто обладает чужим запахом, будто что-то в нем отличает его от других. Только теперь это «что-то» изменилось, созрело, вылупилось и забило темными крыльями. Это была холодная отстраненность и тихое, беспросветное отчаяние. Джейсон обнаружил, что ему нравится расстояние, возникшее между ним и всем миром. Он научился манипулировать учениками, заставлять их подчиняться, и они пресмыкались перед ним. Ему было приятно, что господство над ними не требует от него никаких усилий и душевного волнения, это давалось ему легко, очень легко. И мало-помалу в нем выросло сильное, неодолимое желание бунта, почти ненависть. Ненависть к школе, к учителям, к ученикам, к тете и дяде и к их мирной маленькой усадьбе. Он всюду чувствовал себя чужим. Он бездомный и останется бездомным! Так будет правильно. Но они должны помнить о нем, чувствовать его присутствие.
Джейсон все время как будто вел войну с самим собой, чтобы проверить, выдержит ли стеклянная стена. Но она оказалась прочной. У преподавателя естествознания Сондерса, старого доброго Сондерса, сжималось сердце, когда на уроке Джейсон неожиданно вставал и задавал вопрос, посторонний, но все же связанный с темой урока и возникший у него при чтении той или другой книги; этот вопрос задавался с таким вызовом, что Сондерс с отчаянием начинал дергать себя за бороду. Своими знаниями Джейсон пользовался как оружием. На самом деле это оружие было направлено в равной степени и против него самого, но никто об этом не догадывался.
Подолгу Джейсон бывал спокоен и погружен в себя. Он отдыхал, отстранившись от всего. Но потом на него что-то находило, непонятная тревога вдруг разбивала ровную гладь, и он придумывал какую-нибудь шалость. Словно одурманенный, вряд ли понимая, что делает, он мог пририсовать усы какому-нибудь адмиралу на портрете, висевшем в холле. Или же, охваченный ледяной яростью после наказания, швырял камень в окно со свинцовыми переплетами в кабинете директора. Он проделывал то, что никому не пришло бы в голову. Однажды перед утренней молитвой он выпустил в капеллу всех белых мышей из кабинета естествознания и взорвал шутиху на занятиях хора — он не делал исключения даже для своих любимых предметов.