– Обман, – говорил толстый молодой Протектор аборигенов. – В этом проклятом месте сплошной обман. – Плеснул апельсиновым соком в собственное живое жирное лицо и продолжал: – Я считал свое дело чисто антропологическим. Но это, черт возьми, политика – наставлять на путь истинный аборигенов, табаком подкупая принять демократические убеждения. Язык я не в состоянии выучить. Им никто даже не думает дать алфавит, а я главным образом полагаюсь на визуальное восприятие. В Африке меня на полгода поселили в местной лачуге, заставили жить в семье, просто для изучения языка. Ничего не вышло, будь я проклят.
– Да?
– Через полгода мог только пальцем тыкать на разные вещи, – как те люди, у кого я жил, – и обнаружил, вернувшись в Найроби, что делаю женщинам в клубе недвусмысленные жесты, не слишком хорошо принятые. – Он вздохнул. – На мой взгляд, антропология гораздо приятнее в библиотеке. Фактически сэр Джеймс Фрэзер[37] причинил большой вред, преподнеся все это в таком эллинистическом антисептическом свете. Наверно, на самом деле я не гожусь для работы на местах.
– Главное, – заявил мистер Джаганатан, лакированный, круглый, в белом пиджаке, – чтоб вы сделали все возможное для победы над коммунизмом в примитивных общинах. Это коварная идеология. – Опять же, мистер Джаганатан где-то уже произносил подобные речи.
– Ох, слишком много мы рассуждаем об идеологии, – возразил Хардман. – Люди, занятые только идеологией, вполне безобидны; это нечто вроде интеллектуальных игр, в которые мы играли студентами. В конце тридцатых – в начале сороковых они были весьма популярными, не имея ничего общего с пулеметами, баррикадами и газовыми камерами. Они были, говоря словами нашего друга, эллинистическими и антисептическими.
– С ошеломлением слышу подобные вещи, – сказал мистер Джаганатан, испуская та левой подмышки сильный взрыв неискреннего смеха. – Ведь присутствующие здесь британцы всегда гордились, что принесли с собой правосудие и институты традиционной парламентской демократии. А все сюда приезжавшие принадлежали к упомянутому вами типу – хорошие умные университетские молодые люди.
– До сих пор то же самое продолжается, – заметил Хардман. – Посмотрите на своего присутствующего здесь босса: консерватор, христианин, почти реакционер. – И махнул в сторону Краббе, обращавшегося к миссис Толбот с длинной хмурой речью. – А я знал его яростным коммунистом, лидером коммунистической ячейки, и прочее. Ленина без конца поминал. Теперь переменился.
– Какие вы интересные вещи рассказываете, – заметил мистер Джаганатан. – Я не знал, что мистер Краббе был коммунистом. – И выпил за свое открытие.
– Вы очень любезны, – сказала Фенелла Абану. – Посмотрим, удастся ли уговорить мужа меня отпустить. – Глазами поискала мужа и увидела, как Энн Толбот жеманно ему улыбается в дальнем углу. – Впрочем, думаю, возражать он не будет.
– Чудно, – сказал Абан. – Я машину за вами пришлю. Хотите на мои машины взглянуть? Коллекция обалденная, лучшая в Федерации, любая марка, какая в голову взбредет.
– У нас «абеляр», – сообщила Фенелла.
– «Абеляр»? У меня его нет. В наших местах их не часто увидишь. «Абеляр». Ничего себе… – И потащил Фенеллу к царским гаражам в дальней части Истаны.
– По-моему, лучше не надо, – запротестовала Фенелла. – Люди смотрят.
– Смотрят, конечно. Не часто видишь дам вроде вас.
По сигналу трубы были сдернуты покрывала с буфетных столов, расставленных по обеим сторонам длинного зала. Обнаружились блюда холодного мяса, булки, подносы с рисом и с густым коричневым кэрри. Все ринулись во главе с Толботом.
Краббе оказался между двумя изголодавшимися раджами, которые тыкали вилками ему в руку. Тыкали без разбора: там кусочек сушеной говядины, тут куриное крылышко, шмат холодной баранины с капавшим кэрри, человеческая рука. Толбот с громкими протестами выбрался, не позволяя тыкать в свою добычу. Из темных глубин зала поодиночке выныривали темные люди – стервятники. Краббе следил за высоким индусом интеллигентного вида в измятом костюме; он набивал карманы мясом, которое передавал ему крошка раджа. Краббе с интересом заметил, как ливрейные лакеи смешались с гостями, со смехом хватая мороженое и тарелки с пикулями; в элементарной охоте за едой было забыто о рангах. Каждый за себя, включая Абана. В сущности, Малайя – джунгли.
После закуски пришло время танцев. Единственный в Дахаге танцевальный оркестр сидел на галерее для музыкантов, исполняя приблизительный вариант популярных мелодий, в унисон и без нот. Отъезжали и подъезжали машины, привозя еще джина и виски. Кругом мелькали яркие бумажные обертки стаканов с апельсиновым соком – сухой хлеб восхитительно веселящих сандвичей.
– Тебе было бы интересно узнать, – шепнула Энн Толбот, сплошное подвижное облако аромата, мягкости, тепла, – что я тебя люблю?
– Даже если бы это была правда, – сказал Краббе, – я бы не обрадовался, а встревожился. Бог весть, у меня хватит проблем. – И сбился на повороте. – Прости.
– Но это правда, – сказала Энн Толбот. – Почему покрепче меня не обнимешь? Фенелла не смотрит. Другим занята.
Фенелла сидела с Абаном.
– Ох, Энн, – сказал Краббе, – ради бога, не затевай ничего.
– Всегда можешь сослаться на конференцию в Куала-Лумпуре. А я всегда могу навестить в Сингапуре подругу.
– Нет. Прошу тебя, нет.
– Нет, – сказал секретарь Исполнительного военного комитета штата, рыжий мужчина с ланкаширским акцентом, – пока не покончено, ни в коем случае. И долго еще не покончим.
– Прискорбно слышать, – сказал Хардмаи.
– Руперт, – прозвучал резкий голос с танцевальной площадки, – надень сонгкок.
– Политики хотят поразмыслить. Понимаете, это один из способов выдворить нас. Их стеной окружают аборигены, они получают продукты, оружие, отлично поживают. А сторонники независимости пас упрекают во лжи. Знаете, мы предъявили им пару ранцев со снаряжением, ружья, даже фуражку со звездой, – все настоящее, захвачено в джунглях, – а они нагло твердят, будто все это куплено в компании «Уайтуэйз».
– Очень скверно.
– Тут продукты кончаются. Бог знает почему, но кончаются. Паек риса в кампонгах сократился почти до нуля, черт возьми, тогда как в джунглях мы без конца обнаруживаем кучи еды. Мы до смерти обеспокоены и, казалось бы, заслуживаем хоть немножко симпатий. Проклятье, это их страна, не наша…
– Мать твою, раздолбай, убери от меня свои руки.
– Ладно, Кадыр, будь умницей. Выпьем по дороге хорошего черного кофе.
– Я не пьян, твою мать.
– Никто и не говорит. Немножко устал, вот и все. День был долгий.
– Не трогай меня, раздолбай.
– Ну, пошли. Бери его под другую руку, Касым.
– Можно очень хорошо провести время в Куала-Лумпуре. Там есть чудный отельчик, куда никто никогда не заглядывает.
– Наверняка все твердят, какая вы красотка. Не хочу повторять за другими. Просто скажу, вы, по-моему, что-то особенное.
– Нынче я получил необычайно важные сведения. Известно, что наш мистер Краббе был видным коммунистом.
– Нет.
– Да. А еще я всегда говорил, в каждом христианине найдешь коммунистическое учение. Вера одна и та же. Все индусы хорошие люди. У нас слишком много богов, чтобы стать коммунистами.
– Да.
– Но все это надо серьезно обдумать. Ужасно, что колледжем руководит выдающийся коммунист.
– Ужасно.
В полночь прием закончился. Султана с поклонами проводили в личные покои под аккомпанемент приблизительной версии гимна штата; гости направились к своим машинам. У ворот Истаны Абан впервые встретился с Краббе. Тепло пожал ему руку, сочувственно сверкнул глазами, ибо Краббе предстояло пострадать вдвойне: лишиться машины и стать рогоносцем.
Краббе с Фенеллой мрачно ехали домой. Приближаясь к кампонгу, один из них сказал другому:
– Не часто доводилось нынче вечером тебя видеть.
– И тебя.
– Так или иначе, что происходит?
– Вот именно. Что происходит?
– Простое общение.
– Порой общение заходит слишком далеко. Все смотрели на вашу парочку.
– И на вашу парочку все смотрели.
– Ох, брось, это никакого значения не имеет.
– Да. Наверно, вообще ничего не имеет значения.
Краббе в ту ночь спал прерывистым сном; лупа светила в лицо, Китайское море шумело в ушах. В четыре утра он проснулся в поту, в ужасе от старого сна – ему снился призрак, казалось, навсегда исчезнувший. Он был с первой женой в машине на скользкой январской дороге. Занос, пробитое ограждение, нырок ревевшей машины в речную ледяную воду, пузыри, неподвижное тело на пассажирском сиденье, лихорадочный прорыв из свинцовых глубин к холодному дыханию живой ночи, преступление, для которого нет искупления.
Он сел в постели, закурил сигарету. Слабые звуки ночной тишины – краткое щелканье домашних ящерок за охотой, гул холодильника, питаемого домашним генератором, далекое лягушачье кваканье, ровное дыханье Фенеллы. Он взглянул на замершую фигуру на соседней кровати, почувствовал жалость. Она столько ему отдает, но никогда не получает в ответ теплоту, которую он проявляет даже к случайной любовнице. Сделать тут ничего не возможно: никто не займет место первой, единственной. И все же он верил: есть шанс, особенно после того, как другой страх преодолел боязнь опять сесть за руль, когда террористы в засаде ранили в руку водителя, и было нечего больше делать, только перехватить руль. Однако сон вернулся вместе с безнадежным сознанием, что Фенелла не стала для него тем, чем должна была стать. Слыша теперь шум моря, он содрогнулся при мысли о вновь смыкающейся над головой воде, о том, как его поглощает стихия другой женщины.