- Нет смысла углубляться в неведомое, - сказала всаднику лошадь.
- Стой, скакун! - сказал Андерс.
Матье остановился, потому что пальчатый трензель потянул его рот в противоположные стороны. Затем Андерс то ли надолго задумался, то ли задремал. Матье терпеливо стоял в снегу: ничего не менялось от того, идет он или нет. Наконец всадник заговорил:
- Я не хотел возвращаться в подвал. Но никто никого не жалеет. Мне придется туда вернуться. Если б вы согласились пойти со мной... я бы счел это первым проблеском жалости.
- О каком подвале ты говоришь?
- О моем жилище. Там отвратительно. Это жилище для умирания. Я не хотел умирать. Но теперь понимаю, что погибну и здесь, снаружи. То, что я встал посреди улицы, ничем мне не помогло. Вы, Матье, были ко мне добры; но и вы не положили меня в теплую постель. Помогите мне теперь, чтобы я не подох в одиночестве, оставленный всеми! Это было бы последним утешением. Если бы вы остались со мной, из сострадания только...
Матье не вдумывался в эти слова. Он уловил в них только возможность спасения:
- Подвал все-таки лучше, чем морозная ночь. Он далеко отсюда?
- Нет, - ответил Андерс, - мы как раз к нему приближаемся.
- Тогда пришпорь свою лошадку, коль знаешь дорогу! Ты еще видишь, хотя бы отчасти, этот мир? Или он - только грязный клок разодранного киноэкрана?
Андерс носками ботинок дотронулся до бедер Матье.
- Н-но! - сказал. - Хороший конь не ошибется в выборе направления, он найдет дорогу даже в самую непроглядную метель.
Однако Матье ничего больше не видел, не различал. Он ощущал во рту пальцы другого человека и шел с закрытыми глазами, повинуясь его сигналам. Он то и дело останавливался, взмокший от пота и вместе с тем дрожащий от ледяного озноба. Ему казалось, он не способен ни о чем думать. Невыразительная пустота поглощала картины воспоминаний и все желания, которые могли бы у него возникнуть. Даже мгновения передышки ничего в нем не проясняли. Он не помнил, ни кто сидит у него на закорках, ни почему он несет этого кого-то сквозь ночь. Он покорился судьбе.
«Жизнь, всякая молодая жизнь драгоценна. Как бы она ни складывалась, - бормотал он себе под нос. - Дымка юности... я несу на себе дымку юности». Он сам не понимал, что выражают эти слова, которыми он думал. Но, как бы то ни было, не решался сбросить Андерса с плеч. Впрочем, своей авантюре он не придавал большого значения. И потому довольствовался словами, не имеющими полного смысла. Он сознавал, что не может продолжать диалог с собой; но хотел бы его продолжить, пусть даже с помощью слов, содержащих одни глупости и только умножающих тьму, отчасти совиновную в том, что у него теперь нет никаких намерений. Он был под своим всадником как животное: был унизительно одинок.
Имела место некая встреча. Ее нельзя теперь сделать не имевшей места. Он получил приказ: нести человека сквозь снег, идти вперед, пока не будет достигнута цель, ему неведомая... Или: пока ему не велят остановиться... Но оказалось: дальнейшее продвижение невозможно. Даже самая верная лошадь когда-нибудь упадет, если сугробы достают ей до брюха, а она не в силах уже вытаскивать копыта из снега. Лошадь не скажет, что больше так не может; она просто позволит себе медленно осесть в снег и опрокинуться на бок... в изнеможении, как потерянная душа.
Он потопал дальше - без внутренней уверенности, но и не окончательно павший духом. Через какое-то время совсем перестал ощущать всадника. Точнее, он помнил, что тащит на себе груз, сверток; а обладает ли этот сверток человечьим теплом или есть груз и только, то есть собранная в комок тяжесть, значения уже не имело. Холода он больше не чувствовал; зато чувствовал, что усталость - огромная, словно безграничное пространство -навалилась на него, отняв способность к активности. Из пространства этого он внезапно был вытолкнут. Он почувствовал: кто-то дернул в разные стороны уголки его рта. И остановился. Открыл глаза. Он стоял так близко к какой-то стене, что мог коснуться ее лбом. Всадник направил его вдоль стены и вскоре нажал шенкелями - подал сигнал, чтобы Матье отпустил руки и позволил ему, всаднику, соскользнуть на землю.
- Это здесь, - сказал Андерс и рывком распахнул дверь.
Матье погладил стену. Было утешительно ощупывать камень, убеждаясь, что город еще существует. Город, оказывается, просто на время куда-то отодвинулся, но не исчез. С внезапным страхом Матье подумал о темном поле, о котором впервые услышал нынче ночью; и еще о том, что у него и его спутника кровь в буквальном смысле застыла бы в жилах, если бы их выгнали из города и они блуждали бы в этом поле - изможденные, неспособные даже противопоставить лютому холоду полную меру телесного тепла. Нет, думая об этом, он не ощущал подавленности или силы воздействия элементарного образа; привкус такого представления - а по сути, одних лишь слов - пришел от его рук, когда они ощупывали холодную стену. Первой же отчетливой мыслью он возблагодарил подвал, которого пока не видел, и чутье Андерса, отыскавшего дорогу сюда.
- Как замечательно, что вы купили спички, - сказал младший. - Прямо за дверью начинается отвесная лестница, ведущая вниз.
Он потребовал у Матье коробок и сразу за дверью зажег первую спичку.
Матье, насколько мог, смахнул с куртки снег и лед, потопал ногами, подул себе на ладони, кое-как отряхнул и Андерса - движениями быстрыми, но неловкими, потому что окоченевшие руки не слушались.
При свете второй спички они начали спускаться.
Лестница была длинная, прямая, тесно зажатая между стенами. Когда сияние слабого огонька погасло, они продолжали двигаться в темноте, на ощупь. С какого-то момента Матье принялся считать ступеньки, пожалев, что не озаботился этим сразу. Когда он досчитал до сороковой, Андерс чиркнул об нее третьей спичкой, чтобы его спутник не потерял мужество. Им оставалось спуститься всего ступенек на десять. Дальше вроде бы начинался длинный сводчатый коридор.
Когда они достигли подножья лестницы, Матье засомневался, идти ли дальше.
- Мы уже забрались очень глубоко под землю, - сказал он.
Андерс это подтвердил.
Тепло - застоявшееся дыхание стен и глубины - Матье приветствовал как благо; и, тем не менее, его тяготила закрытость этого пространства. Он схватился за сердце: ему стало страшно. Только когда вспыхнула новая спичка, он преодолел в себе странные предубеждения и уныние. Без сопротивления позволил, чтобы другой человек взял его за руку и повлек за собой.
- Мы можем какое-то время идти в темноте, - сказал Андерс. - Коридор прямой. Ступенек здесь нет.
Матье хотел было что-то ответить: например, что в нем ожило давнее ощущение, будто он должен продвигаться вперед в темноте. Но потребность выразить это ощущение оставалась слабой, неопределенной; кроме того, его сразу же отвлекли необычные, порожденные тьмой картины: пестрый фейерверк на глазной сетчатке; какие-то рожи, без участия его фантазии выныривавшие из неведомых глубин; а также догадка о существовании таких целей, которые не формулируются людьми, а формируются сами: просто потому, что чернота - это материнская утроба всяческих начинаний.
Он вздрогнул, когда все прочее было вытеснено внезапной мыслью, что существо рядом с ним, которое его ведет и о чьей жизни он уже имеет какое-то представление, есть он сам, его второе Я, его более молодое Я, когда-то уже им воспринимавшееся, а теперь воспринимаемое вновь - явственнее и сильнее, чем прежде - как время цветения его плоти, как лучшая часть (или: более полноценное «агрегатное состояние») его бытия; так что его теперешний, взрослый возраст стал в его глазах чем-то предосудительным: стал неожиданным, неопровержимым обвинением. Он попытался проскользнуть в мальчика, погасив себя, каким он себя ощущал или видел до этого мгновения, - чтобы быть отныне только тем Другим. Он ведь когда-то им был, в чем почти и не сомневался; а значит, не исключено, что в нем еще оставалось что-то от прежде бывшего: какая-нибудь особая субстанция или особое измерение, возможность обращения вспять, инверсии времени - невыразимый порыв.
Метаморфоза, к которой он стремился, не осуществилась: мальчик рядом с ним так и остался вторым человеком, Андерсом. Матье вынырнул из своего странного желания развоплотиться, воплотиться в другого - но сохранил уверенность в могуществе той любовной страсти, что мимоходом задела его своим крылом уже в пивной, а теперь, как особая вечность, завладела им всецело, необозримо расширив границы его восприятия. Он наслаждался полнотой индивидуального бытия, когда-то принадлежавшего ему одному, а теперь полностью перенесенного на другого, постигаемого через другого, - и одновременно с омерзением ощущал в собственном внутреннем протесте, в мощном любовном влечении привкус усталости, безнадежности и порочности любых попыток связать между собой двух одинаковых существ, дважды разделенных временем.