Мы вновь отправились в «Грешэм». Шон побродил по комнате и сказал:
— Нужно найти какое-то место. Господи боже!
Я обняла его сзади, прижалась лицом к его спине. Скрестила руки Шона у него на животе, словно пытаясь уверить, что вечеринка прошла, Рождество миновало и все, что случилось, — если оно случилось — существовало вне времени.
Но он был напряжен, озабочен и после еще долго лежал, уставившись в потолок. Закрыл лицо руками, тер глаза, а затем убрал руки и глаза снова открылись.
Вот снимок наших отношений в ту пору. Лицо Шона исчезает под его ладонями, шея краснеет до самых ключиц, ниже — удивительно белая кожа. Если захочу, смогу увидеть больше: сепией выделено причинное место, обвисает желтый презерватив, волосы на груди седеют. Или увидеть его пальцы, которые я любила, умные, с квадратными ногтями, а из-под них январским морем — серые глаза.
Он перекатился на бок, погладил меня по лицу.
— Ты очень красивая, знаешь?
— Ты и сам неплох.
Шон сдал отчет, босс унес отчет домой — и все. Мог бы и не писать ничего.
Так и шло. Зима не уступала место весне, и казалось, что у нас с Шоном все устаканилось: мы встречались каждую вторую пятницу, а иногда и в промежуточную пятницу тоже, если у него получалось.
Поначалу я тщательно одевалась на свидание. Но мы так быстро избавлялись от одежды, что вскоре я выбирала то, что меньше сомнется, очутившись в куче на полу.
Постель в гостинице, отброшенное одеяло, — есть в этой постели что-то публичное, словно это постамент или мягкая сцена, и там мы принимали всевозможные геометрические и абстрактные, сладостные и мучительные формы, приспосабливая друг к другу зигзаги желания, я вписывалась своей выгнутостью в вогнутость его тела на пустынной простыне и поднимала голову проверить: да, в его глазах сверкает немыслимость всего того, что происходит с нами.
Вспоминая эти гостиничные номера, я вижу их после нашего ухода, когда они опустели и только воздух помнил, что мы творили. Дверь без затей прикрывается за нами, образы нашей любви остаются за спиной, как забытая музыка, прекрасная и навеки ушедшая.
После акта любви — мы всегда начинали с любви, как будто боялись сделаться просто друзьями, — по другую, безопасную сторону Шон принимался рассказывать мне о своей жизни, и мне было интересно, я смотрела на него, вбирая детали. Например, уголок рта, где таилось его обаяние. Оттуда оно излучалось, из точки, где нижняя губа расходилась с верхней, из этой складки — сколько раз я ее целовала, — где расставались, где встречались губы. Неторопливый их изгиб, очарование улыбки, которой нельзя доверять, и оттого она еще очаровательнее.
Об Иви и о жене Шон не рассказывал. Не упоминал дом в Эннискерри или дачу с видом на пляж в Бэллимани, хотя о многом другом говорил охотно. Более чем охотно. Поболтать он любитель, как и я, и порой нас обоих пугало, с какой легкостью мы сближались. Мы оба понимали: не в наших интересах подобный совместный и приятный досуг.
Мы засиживались до темноты, а вечер с каждым разом наступал все позже.
В детстве, рассказывал Шон, у него был рыжий сеттер, он таскал яйца из соседского курятника и так осторожно зажимал их в пасти, что приносил домой, не раздавив.
Он рассказывал про Бостон — там он учился в магистратуре по бизнесу. Два года в Америке навеки превращают тебя в аутсайдера, говорил он, возвращаться домой так чудно, будто вышел на долгую прогулку ясным осенним днем, вернулся — а родные сидят-дрожат перед камином.
Он рассказывал про свою семью, про старшего брата, который вечно ему досаждал, а теперь Шон во всем его превзошел, и это лишь добавляло ему грусти. Каждая победа усугубляла его одиночество, но Шона это не останавливало. Брат преподавал в средней школе и Шона держал за сноба. Шон уверял, что уж кто-кто, а он не сноб, снобизм вреден для бизнеса, но брат приговаривал: «Да, мы жалкие обыватели» — и все время что-нибудь одалживал и не возвращал: коллекционные диски, чугунную кастрюлю, поплавки с лодки из Бэллимани. А еще этот брат, как я обнаружила, наконец с ним познакомившись, был шести с лишним футов ростом, и улыбка приподнимала не один уголок рта, а оба. Шон на стероидах, и к тому же сама нежность. Он поглядел на меня, ласково и разочарованно, и я подумала: самое время бежать в ближайший монастырь, если в Ирландии еще сохранились монастыри, и принимать обет — на колени, грешница! — Валлели-старший оказался так сексуален, надежды нет.
Но со слов Шона я знала старшего брата-неудачника в пиджаке из дешевого магазина и женатого на толстухе. Имелась также младшая горячо любимая сестра, художница в Килкенни. Отец уже несколько лет как умер, мать жива, и даже чересчур. В чем именно вина матери, я не очень-то понимала, но ясно было, что умер не тот родитель, кому следовало. Послушать разглагольствования Шона, так она то ли в чай супругу что-то подсыпала, то ли накрыла спящему лицо подушкой, да и сама по себе могла преждевременно загнать мужчину в могилу.
Это меня удивляло, потому что для нас с сестрой (наш маленький страшный секрет) все было наоборот. Мы с Фионой порой спотыкались о воспоминания об отце, спорили, был ли он таким или эдаким, к примеру, случалось ли ему впадать в ярость (никогда, утверждала Фиона), однако без него нам явно стало полегче. Мы любили его, как не любить, но жизнь сделалась проще, когда он не «задерживался», не «отлучался», не «уходил», а был окончательно мертв, мертв, мертв. Не вернется. Не будет скрестись за полночь, не попадая в скважину ключом.
Вряд ли я так подробно рассказывала об этом Шону, хотя он интересовался, как мы жили после смерти папочки, пытался себе представить семейку Мойнихан — мать и дочери, все с головы до пят в черном. Сестры — это было ему интересно, он просил подробностей, уж не знаю, чего именно: как обжимались по углам, какие накладки приключались с нижним бельем. Ему хотелось представить себе, как мы с Фионой подрастали и у всех мальчишек в Тереньюре «набухало в штанах» — его подлинное выражение.
Сам он то и дело пускался рассказывать о матери. Ясно ж было, что с этой женщиной мне встретиться не судьба, он мог плести что хотел. Не существовало опасности, что я наслушаюсь, как водится, баек про нежность или тиранию, а потом мне доведется пожать руку немолодой даме и убедиться, что она мало чем отличается от других, — чуть мягче, нежели виделось, или чуть резче, но такая же обыкновенная, увядающая женщина, пусть и не слишком расположенная ко мне. Так было со всеми, о ком мне рассказывали голые мужчины: Шон рассказывал о своей матери, а до него Конор о своей, а прежде Фергюс, а еще раньше Аксель из Тронхейма, который именовал свою мать «меен мууууур», и еще множество их предшественников. Спасибо, хоть в девичестве не приходилось это выслушивать. После секса мужчины говорят о матерях, это до секса смущаются при любом упоминании. Что касается дочерей, тут мой опыт ограничен, я редко спала с чьими-нибудь отцами, однако предполагаю, что разговор о дочерях возможен, лишь когда оба партнера одеты. Наверное, о дочерях говорят при свете утра. Или вовсе не говорят? То есть тема не имеет никакого отношения к нам и притом напрочь запрещена. Как-то так.
Не лезь.
Ладно. Хорошо.
Впрочем, я отвлеклась от основного сюжета. Марго, мать Шона, жена банковского менеджера, по выходным художница, и каждый вечер в полшестого она взаправду пьет мартини, и хоть отнюдь не красавица, но считает себя интересной.
— Худая? — уточнила я.
— Как вешалка, — ответил он. — Руки такие, — и он сделал тот самый жест — загреб руками воздух, — в который я влюбилась тогда, в Монтрё.
— Ясное дело, — сказала я.
Матери Шона требовалась свобода, чтобы расти как личность и развивать свой талант, а отец делал карьеру в Банке Ирландии, поднимался и перемещался, так что мальчика в двенадцать лет отправили в закрытую школу, не в какой-нибудь престижный интернат, а на задворки, в Уэксфорд, где из новичков выбивали дерьмо и даже французскому толком не учили.
Нет, ему-то в школе пришлось не так уж солоно, его никто пальцем не тронул, если б только не мать и не ее закидоны, не пресловутые «интеллектуальные потребности» Марго. Едва он сдал выпускные, Марго тоже надумала поучиться в университете, и все лето Шон с ужасом представлял, как будет натыкаться на мать и ее свиту в студенческой столовой Дублинского университета. В последний момент она передумала и решила поступать в колледж искусств, а потом захотела выучиться на социального консультанта.
— И в итоге она?..
— Что — она? — переспросил Шон. — Ни хрена.
Похоже, интересная тетка, втайне думала я. Даже печально, что нам не суждено познакомиться. А если мы и встретимся, она не узнает, кем я прихожусь ее сыну.
«Какие дивные акварели, миссис Валлели. Неужели все сами нарисовали?»