Нюрочка молчала, прикрыв глаза: ей надо вырастить Саню. Внешний мир, опасно просторный, хочет, чтобы она воспринимала его, растрачивая себя на чувства, не укрепляющие Саню. А этого Нюрочке не положено…
– На цепь нашу немую посадили! – беспокоилась Тарасевна. – Верёвку она бы перегрызла… Я так думаю. А ты?
И снова не отвечала Нюрочка; она должна сохранять себя – для Сани, дремлющего на её коленях, совсем ещё не окрепшего. Её жизни должно хватить на то, чтобы…
– Уж не там ли она? – расстраивалась Тарасевна в одиночку. – А не подойдёшь, не проверишь. Автоматчики стоят… И как нам быть?
Но нельзя Нюрочке вовлекаться в напрасную трату сил, расходовать их на лишние слова – нельзя. И она только пожимает плечами в ответ.
– Полина! Ещё вилки прихвати! Одна, вон, под столом, – распоряжалась учительница. – Подбери… Вот какой дикий режим к нам заявился! За чем он?! Рабовладельческий?.. Он хуже того, который был!.. Скажи, Нюра: кому это надо было? К нам его завозить? Режим этот отсталый? А?
– Не знаю… – Нюрочкиных усилий должно хватить на то, чтобы вырастить Саню, сохранить, выучить, и тогда он сам решит, что нужно делать с этим миром. – …Опять новый передник у вас?
Довольная своим видом, Тарасевна погладила себя по животу.
– С вопросительным знаком, – сказала она. – Благодетель, депутат, мне этих передников надарил – видимо-невидимо! Нет, всё-таки не режут нас тут, как овец! Не то, что на Кавказе. И не в цепях мы, русские, здесь живём, в Столбцах наших!.. Немая только куда-то запропастилась. И всё… А зачем я зашла? Сказать зашла: завтра мне в день сторожить. Зато послезавтра дома буду. Если тебе в магазин сбегать надо, я за маленьким тогда опять пригляжу. Запищит – качну коляску, будь спокойна. Только вот завтра – не смогу: работаю.
* * *
Тарасевна дождалась, когда девочка снова уйдёт с тарелками на кухню, и зашептала от порога:
– Как спать ложимся, она на молитву встаёт. И утром тоже. А я без единой молитвы всю жизнь прожила… В монашки бы не ушла Полина, этого боюсь. И ведь книги какие серьёзные приносит! Читаю без неё – и не разберусь. Вот, антихрист – он человек? Или кто?
– …Когда хорошее считается плохим, а плохое хорошим – это царство его, – ответила Нюрочка неохотно.
– Оно уже не только его: наше! – с чувством произнесла Тарасевна. – Всё земное царство – такое… Шиворот-навыворот и мы теперь живём: все! Вписались!
– Я знаю только, что мой дедушка про это говорил. А про остальное…
– И я про остальное не знаю! С одной стороны глядишь, религия нужна – чтобы народ в узде держать. С другой стороны глядишь – она вся на наше угнетение. Ты-то как считаешь? – ожидала ответа старая Тарасевна, переступая с ноги на ногу в нетерпении.
Но с осторожностью отирала Нюрочка подбородок младенца проглаженной белой тряпицей и улыбалась, не сводя с него глаз.
– …Вот! Без немой и поговорить в бараке не с кем! – хлопнула себя по тощим бокам Тарасевна. – У твоего-то мужа я про это не спрошу! Не за начитанного ты, Нюра, вышла. Не обижайся. А только грубая порода его, простая. У тебя одной спрашиваю: для угнетенья нашего молиться нам разрешили?
Нюрочка пожала плечами, не поднимая склонённой головы.
– Мы водкой торгуем, – покраснела она. – Нам про высокое думать нельзя. А если по книгам… На наше угнетенье то, что делается не по религии. Так, наверно.
* * *
Разговора не получалось. И оттого немного томилась Тарасевна, поглядывая с порога в две стороны. Но в коридоре ничего особенного не происходило, а ответы Нюрочки казались ей куцыми, вялыми: на троечку с натяжкой.
– …Из-за водки вам виноватиться перед нами – нечего! – рассердилась тогда учительница. – Кому не надо, тот не напьётся. Вот, Иван твой – и при водке, и трезвый всегда. А кому выпить надо – вы тут при чём? Зато голодом не сидите! Не как другие бестолочи. Зятя бы моего научили – так зарабатывать, чтоб самим обутыми, одетыми быть и ещё родителей подкармливать… Нечего краснеть, если время такое пришло! Наоборотное. А всем, всем – приспосабливаться надо… Полина! Стаканы поставь назад! Блюдо неси одно, с крышкой вон той.
Тарасевна снова дождалась ухода Полины.
– Это свёкор вас затюкал. Застыдил. А сам – никакой не рабочий класс!.. Он, когда партийный был, горнякам часы урезал, из принципа! А они ведь таких фуфайками душили… И этого, вашего, тоже – прижали разок возле конвейера. Не до конца, правда, а рёбра-то ему намяли. Если бы парторг не подошёл – уехал бы он по ленте, вместе с отработанной породой, в отвал, свёкор ваш распрекрасный… Потом кровью долго харкал, законник! Но я скажу тебе прямо: во всём твоя свекровь виновата, квашня: не пресекает… Распустила его. Да ещё сама рюмочку любит: по всей пьёт! В нормировщицах разбаловалась. А ты их, Нюра, привечаешь!
– Они эту комнату сохранили для нас, – покачала головой Нюрочка. – Не продали её. И для свадьбы все деньги с книжки сняли. Вот, сами теперь ходят без гроша… Нет. Они для нас всегда хорошие будут.
– От глупости они хорошие, не от ума, – опять не согласилась Тарасевна с Нюрочкой. – Эти их глупости я у себя, за стенкой, слушать устала! Орут, как резаные. Повадились…
И так – сердиться, командовать, поучать – Тарасевне нравилось. Она будто опять стояла перед классом и распоряжалась всем и всеми. Неудобство же было одно: едва она разводила руки пошире, повыразительней, как тут же венки, висящие на стенах, напоминали о неизбежном её кладбищенском будущем, совсем близком. Уколовшись, Тарасевна поглядывала на жёсткую хвою неодобрительно, но речи не прерывала, как не прерывала она никогда своего объясненья, усевшись на подложенную учениками кнопку.
– … Из-за тебя только, Нюра, гостей ваших терплю. Гляди, если надо, я ведь их так рассобачу! Они – не титульная нация, чтобы с ними чикаться. Разгоню в миг!
* * *
Нюрочка положила Саню в коляску и тоже принялась убирать со стола, вместе с вернувшейся Полиной.
– Тебе, девонька, отдыхать надо больше, – толковала Тарасевна. – Что это? Под глазами круги тёмные… Так дело не пойдёт. Притворяться учись! Голова, мол, болит. Без этого нам, женщинам, нельзя. А то до смерти укатают и не заметят. Я, вот, глупая была – не притворялась. И семью потеряла из-за этого, и дочь не хитрую вырастила, не активную, а рохлю. Она ещё в комсомольской жизни плохо участвовала и вот, стала порабощённая своей семьёй… Что, совсем замучилась?
– Ничего, – не принимала её сочувствия Нюрочка, ставя солонку, сахарницу, перечницу на поднос. – Всё-всё, теперь я сама.
Девочка остановилась в нерешительности. И Тарасевна спросила её с внезапным острым любопытством:
– Полина! Как жить надо?
– …Чтобы никому не повредить, – немного растерялась девочка. – Чтобы ничего не повредить.
– А если муж тебе глупый пьяница попадётся, и будет он водку пить да кричать? Чего ты, внученька, тогда делать будешь? С безобразником с пьяным таким?
Девочка смутилась и опустила голову низко, теребя коричневый бант.
– Ну, до свиданья, – распрощалась было Тарасевна. – Нюра, поешь! Сейчас рухнешь – голодная заснёшь!.. Своё молоко ребёнок из тебя потом всё равно вытянет, а сама – с чем останешься? Пустая? Без силы?
Девочка, наконец, продумала всё, как следует, откинула косу на спину и ответила с большим опозданьем:
– Терпеть буду!
Нюрочка и Тарасевна долго смотрели на Полину. Обе молчали. И свет погас внезапно.
– Тогда терпеть буду! – звонко повторила девочка во тьме. – Если пьяница… Если безобразник – тоже.
* * *
Две нечищеные картофелины, залитые водой, остались в ковше недоваренными, на электрической холодной плите, и теперь спящему Бухмину хочется есть. Слышится ему во сне какой-то шум, который то истончается до звона в ушах, а то спадает до шипенья, монотонного, заунывного. И вот уж кажется ему, что бушует, посвистывает на просторном кухонном столе, в прежней его квартире, электрический сияющий самовар, и старенькая Лиза топчется возле плиты, перед кастрюлей, в которой клокочет картофельный густой суп с укропом, а на раскалённой сковороде шипят, потрескивают, плавятся куски свиного нежного сала.
Вдыхает спящий Бухмин сытные эти запахи с наслажденьем, от которых кружится его голова. Но, поперхнувшись слюною, закашлявшись, просыпается некстати. Такой сон лучше было бы досмотреть – мирный, домашний, – и понежиться в нём ещё, хоть немного…
Теперь спасительная равнодушная тьма, в которой не было ровным счётом ничего, сменилась тьмою, дразнящей поэта виденьями былых застолий, привычных когда-то. И большие тарелки с мясными пухлыми пирогами, испечёнными Лизой, плывут вдоль дивана чередой, благоухая в чёрном воздухе нищеты. А там уж на открытой террасе, за которой шумит отпускное море, готовят ему красную рыбу. На полученный за новую книгу гонорар отчего же не погулять? И подают неспешно Бухмину бокал сливового китайского ледяного вина. И ставят на скатерть, рядом с корытцем белых маринованных грибов, фарфоровый лоток с горкой солёных жгучих перцев. И золотой сладковатый соус ткемали поблёскивает в хрустале, под круглою серебряной ложицей. И вот, несут, несут уж на обширном блюде целую отварную севрюжью голову, горячую, осыпанную легкомысленной волнистой зеленью. А другое блюдо – с розово-серыми севрюжьими ломтями, уважительно трогает вилкою волоокая женщина – мимолётная, перегревшаяся на южном солнце, с волною серых волос на розовом обнажённом плече…