Ознакомительная версия.
Сломанная спичка наконец сухо фыркнула и зажглась. Огонек плеснул косыми падучими тенями и, сжавшись, задрожал в кулаке. Будто и ему было зябко в этом тумане. Митя затянулся и пустил дым в сторону от открытой балконной двери. Сигаретный дым расплющился о туман, побежал кольцами. Митя смотрел на растекающийся дым, прислушиваясь к тишине, и подумал, что, кажется, не любит тишину, что она его очень даже тяготит. В комнате мерцал телевизор, покрытый пледом. Мерцала и плыла и сама комната — как телевизор, показанный по телевизору. Он часто так делает, ему нравится смотреть на что-нибудь расплывчатое, мерцающее. В минуты, когда можно стать самим собой, выползти из-под всех защитных оболочек нагим и мягким, он частенько впадает в созерцание. Может быть, он по природе своей такой вот созерцатель. Бездельник. Что ж, да — бездельник. Рассуждатель. И что — уничтожать его за это? Таких, как он, по всей России — миллионы. Вывезти эшелонами на Южный полюс, к пингвинам. Пусть созерцают. Пожалуй, что победителем, каким хотела видеть его Марина, он и не сумел бы стать. Созерцатель ведь заведомо в проигрыше. Скомандуют «внимание — марш», а он засмотрится, как здорово все рванули, как всплывают и тонут лопатки, как локти механически тычутся в воздух на одинаковой высоте, будто в преграду. Кто-то приходит первым, кто-то двадцатым, кому-то лучше с трибуны поболеть. Устройство мира. Так нет, казнить, казнить, тащить на беспощадный капиталистический трибунал! Да пошли вы все!
На спинках стульев развешена одежда. На одном — его, на другом — ее. Бретелька бюстгальтера выползла из-под блузки до самого пола. Черви выползают из-под разбухших от дождя листьев, змеи — из-под нагретых солнышком валунов. Бюстгальтеры — из-под блузок, развешенных на ночь на спинках стульев. Отдыхают. От волнующих вечерних трудов, от тяжкой дневной службы. Люся называет бюстгальтеры намордниками. Снимая, говорит:
— Уморились мы в намордниках.
Бокалы вымазаны вином. Оплывшая свечка, шкаф-калека, опирающийся на стопку книг. На диване, в угольных тенях и меловых складках простыни, Люськина спина. Она лежала на боку, линия бедра загибалась круто, по-скрипичному. На этот раз Митя задержал взгляд, долго смотрел на ее спину, на шелковую лепнину теней. Он любил женские спины. Даже больше, чем лица. Красивые женские спины. У Люськи красивая спина. Интересно, подумал он, мог бы кто-нибудь ее любить? По-настоящему, с муками, с привкусом крови, превращая свою жизнь в прыжок головой вниз? В ней столько всего: талант, красивые ноги. Спина опять же, если кто понимает. А он? ни таланта, ни ног. Ни даже гражданства. Перспектива — как у замурованного окна.
Смотреть на спящую Люду всегда было приятно. Она смачно поедала свои сны — наверное, сплошь яблочные и персиковые, — она наверняка неспешно прогуливалась по своим снам, наслаждаясь их феерическими видами. К Мите же вот уже вторую ночь сон не приходил даже в обмен на те несколько сотен овец, что он готов был ему отсчитать, плотно захлопнув глаза. Он уже понял: бессонница. Значит, курить, стоять на балконе, сидеть на кухне, в общем, ждать — ждать необходимой усталости. Он решил сходить за сигаретами. Стоило сегодня накуриться до омерзения, чтобы завтра во рту было, как в пепельнице, и от запаха сигареты делалось холодно. Когда он шел через комнату, Люся вдруг вздохнула во сне, сказала: «Ничего подобного», — и повернулась на другой бок. Люся часто говорила во сне.
Туман струился навстречу, то густея, то неожиданно разрываясь и открывая в дымящемся провале кусок улицы: тротуар, деревья, на покосившейся лавке — дремлющая, близоруко сощурившаяся кошка. До круглосуточного ларька было пять минут ходу, но хотелось походить в тумане, и он пошел через сквер. Решил, что сначала выкурит последнюю оставшуюся у него сигарету, прогуляется под фонарями, похожими на желтки в глазунье, вернется через сквер, может быть, даже посидит на лавке возле дремлющей кошки. Митя не спеша перешел через дорогу, слушая негромкий, но необычно полновесный, спелый звук собственных шагов. Он стал считать шаги. Двадцать три, двадцать четыре? обычно, когда он считал овец, его заговор от бессонницы заканчивался на двух-трех сотнях? интересно, докуда бы он дошел, досчитай сейчас хотя бы до ста? Двадцать пять, двадцать шесть? Он путешествовал по невидимому скверу, вглядываясь в белую тьму, пытаясь высмотреть силуэт клумбы, чтобы вовремя свернуть. Двадцать семь? но счет то и дело обрывался — как туман, и он проваливался в мысли о прошлом, а спохватившись, снова начинал считать.
Впереди кто-то шагал ему навстречу. Чуть быстрей, чем он. Двое. Митя пошел вдоль бордюра, дожидаясь, когда туман выплюнет тех двоих. Послышались голоса, мужской и женский. Мужчина и женщина спорили. К шагам то и дело примешивался еще какой-то звук. Что-то время от времени тяжело скребло по асфальту. Наконец они появились. Но сначала появился крест. Вывалился из молочной пелены — большой деревянный крест, добротный, глянцевитый от лака. Несомненно, они были муж и жена. Обоим около пятидесяти. У мужчины плечо под стыком перекладин, одна рука сверху, другая закинута назад, на торчащий длинный конец, и постоянно соскакивает. Мужчина снова забрасывает руку на крест, подтягивает, перехватывает и, перебив жену, продолжает запальчиво ей что-то доказывать. О чем они спорили, было не разобрать. Жена держала сцепленные руки на животе, шла по-утиному. Волосы у нее были свернуты на макушке в жиденький колосок. Увидев Митю, они умолкли на миг, покосились в его сторону. Мимолетный взгляд из-под перекладины креста?
И как хорошо, что закончились сигареты. Мог бы пропустить такое. Идешь за сигаретами в круглосуточный ларек — а из тумана навстречу тебе, как ни в чем не бывало, выходит мужик с крестом на плече. Идет, переругивается с женой, время от времени подлаживается поудобней. Украли, наверное, крест. Украли у одного покойника, чтобы отдать другому. Или так поздно забрали от плотника? Может быть, он сам плотник. Ему заказали. Соседи. У них дед помер. А сосед ведь плотник, и зачем переплачивать кому-то, когда можно по-свойски сойтись. Они заказали. А он задержался с этим заказом. Весь день провозился с неотложным, а шабашку, как водится, оставил на вечер. Соседи заждались, разнервничались. Завтра хоронить, а креста нет. Послали за ним жену. Или нет — нет, все совсем не так. Это Он — это Христос идет. Христос, избежавший Голгофы: завел жену, детишек, плотницкую мастерскую. Облысел немного — так от такой жизни разве не облысеешь! Попивает, конечно, не без этого. Зато не последний человек в округе. Христос, известный на районе плотник?
Они уже прошли мимо, но пристальный Митин взгляд заставил мужичка обернуться. А крест большой, длинный. И когда он оборачивался, крест вильнул, как большущий плоский хвост. Обернулась и жена, не отрывая сцепленных пальцев от тощего живота. Посмотрели на Митю подозрительно, точно это он, а не они шли по ночному городу с крестом на плечах.
И, еще не успев развернуться, боком, Митя шарахнулся прочь, смутившись, как человек, пойманный подглядывающим в замочную скважину. Скоро в клочьях белого воздуха проступили очертания ларька и разлившийся по асфальту с обратной стороны ромбик света. Дверь, несмотря на столь опасный час, была открыта, и он вошел.
— Здравствуйте, — поздоровался он, ища продавщицу глазами.
Раздавив мякоть щеки запястьем, она сидела в дальнем темном углу за низким холодильником для мороженого и смотрела на него, никак не реагируя на приветствие. Взгляд ее был безнадежно мрачен и еще более подозрительный, чем те, что Митя встретил только что в сквере. Он уже успел достать деньги из нагрудного кармана, но вдруг остановился. Ему расхотелось покупать у нее сигареты. Не сейчас, не в таком настроении.
— Чур меня, чур! — театрально отмахнулся он в направлении блестящих из темноты белков и вышел.
Другой ларек находился далеко, в трех кварталах, но прогулка в тумане приятно волновала и увлекала его. Чернели сливающиеся в ряд кроны деревьев, желтые точки фонарей плыли навстречу. И думая о том, что думала ему вслед мрачная ларечница, Митя весело качал головой и бубнил: «Чур меня, чур».
Над широким проспектом ветер разгонял туман, вырезая в нем текучее, ежесекундно меняющее свои очертания ущелье, но боковые переулки плотно закупоривала синяя свалявшаяся мгла. Один из этих переулков — сейчас не разглядеть, который — ведет в сторону студенческого городка. Но от мысли сходить сейчас туда, погулять возле родной когда-то общаги Митя отмахнулся точно так же, как от тяжелого взгляда ларечницы.
Марину не предвещало ровным счетом ничего. Вернувшись из армии, он попал в новую группу, где она была старостой. Марина как Марина. Знакомясь, протянула руку, и он пожал ее. Как возле любой красавицы, он испытал подмешанный к вожделению досадный тремор — такой же приключается перед дракой, — но и только. Крутые арки бровей, по-мужски коротко остриженные ногти, весьма лаконичные, проведенные по кратчайшей прямой к нужной точке жесты. Его поначалу насторожила эта манера — «Будто связали ее». Нормальная жизнь, в которую Митя вернулся из армейской казармы, какое-то время оставалась для него стеклянной: стеклянные люди занимались невнятными стеклянными делами — записывали лекции, сдавали курсовые работы, читали учебники, в которых, чтобы начать понимать, он должен был два-три раза прочитать одну и ту же страницу. Такие стеклянные, забавные после неподъемных армейских заботы одолевали их. Вслед за остальными он занимал себя теми же делами, терпеливо дожидаясь, когда все вновь станет настоящим. Позади этого ожившего стекла нет-нет да и вставали черно-белые армейские картинки: жирная полоса дыма через весь горизонт, перевернутый БТР, пустые глаза беженцев, сидящих на чемоданах где попало, где им указали, — все это было куда как живее.
Ознакомительная версия.