Ознакомительная версия.
В конце концов мозг отказался участвовать в этом деле, крепко зажмурился и, свернувшись клубочком, улегся зимовать. И тогда-то, в ледяном и ветреном феврале, началось самое завораживающее.
Однажды после зимней сессии они собрались у Женечки. Женечка жила возле факультета, и у нее собирались часто. Были обычные студенческие посиделки ни о чем. Гости скинулись на «Кеглевича», хозяйка развела в трехлитровых банках «Zukko». Разноцветные банки стояли на журнальном столике, покрытом разноцветными лужицами, и это называлось «шведский стол». Включили музыку. У Женечки папа был моряк, к тому же меломан, так что хороших записей у нее всегда хватало. Марина сидела на диване, поглаживая между ушей Женечкиного кота. Кот был напрочь лишен приятности, даже высокомерной кошачьей ласковостью обделила его природа. «Обычный сторожевой кот», — поясняла Женечка. Наречен он был почему-то Жмурей, без всякого почтения к статусу — возможно, с намеком на слово «жмурик» за его способность спать (или притворяться спящим) даже тогда, когда хозяйка кричала ему в ухо: «Вставай, противный кот!» Но такое Женечка позволяла себе редко. Да и кот редко впадал в столь глубокий сон (что было еще одним доводом в пользу предположения о притворстве). «Жжжмуря! — говорила хозяйка. — Жжжмур-ря!» А Жмуря вместо того, чтобы, не открывая глаз, лениво повести в ее сторону ухом, вскакивал и становился в стойку.
— Жжжмуречка!
(Женечка, похоже, испытывала нежные чувства к звуку «жжж»: живущего на кухне кенаря звали Жора.) Вот этот-то сторожевой кот, обнюхивавший всех при входе, время от времени совершавший обходы по квартире, позволял Марине, если выпадала свободная от службы минута, себя погладить. И Марина клала его себе на колени и гладила до тех пор, пока коту не надоедало.
Вечеринка катилась своим чередом. Стоя в темной Женечкиной спальне, где он укрылся от веселого бедлама, Митя смотрел на отражение Марины в остекленной рамке, вместившей черные лодки, черные пальмы и желтый, рогаликом уходящий в кофейное вечернее море берег. Профиль ее, наложенный на тропический пейзаж, казался кукольно-мягким. Митя чувствовал сладкую обезволивающую робость — робость перед собственными желаниями, такими божественно огромными, что совершенно невозможно было придумать им какое-нибудь стандартное житейское решение. Рисованные пальмы и отражение ее профиля поверх этих пальм — это вполне могло заполнить весь вечер. Марина гладила Жмурю и смотрела перед собой, в черное стекло окна, наверняка видя какой-то свой коллаж из силуэтов и отражений. Кот урчал, вытянувшись во всю длину на ее коленях, но время от времени озирался.
— Я сейчас вот что поставлю. — Женечка вытащила одну кассету и вставила другую.
— Это кто?
— Какая-то Офра Хаза, еврейка.
— Так это по-еврейски?
— Фу, двоечник! Это — на иврите.
— Хорошо.
Марина уронила голову к плечу. «Какая прелесть!» Подчиняясь предчувствию, Митя вышел из спальни в зал. В голове стояла странная посторонняя мысль — но такая отчетливая, будто была продиктована по слогам: все уже решено, все давно решено. Марина ссаживала озадаченного кота на пол и улыбалась Мите той пристальной, адресованной лично — как письмо — улыбкой, которая соединяет двоих, как только что полученное письмо соединяет отправителя и получателя чем-то, до поры скрытым в конверте.
— Потанцуем! — приказала она, поднимаясь.?До ларька он шел дольше, чем рассчитывал. То ли туман, обрубив видимость, замедлил его шаги, то ли воспоминания.
Дверь в этот ларек была закрыта, надпись на стекле призывала: «Стучите», — и он постучал. В окне тут же, как в табакерке с сюрпризом, выскочило белое мятое лицо, на котором отпечатались усталость и страдание от прерываемого полночными покупателями сна. Покупая у нее сигареты, Митя чувствовал себя виноватым, что и он участвует в этой пытке лишением сна. И хоть знал, что заработок этой женщины зависит от проданного ею за смену, не мог отделаться от мысли, что все это неправильно, нехорошо. «На Западе благодатном небось после шести ни один магазин не работает. Ленивые! А у нас все для народа. Пей, народ, и кури сколько нужно. Ночью приспичит, пей-кури себе ночью. Ларьков наставим, теток в ларьки усадим, все как надо».
Обратно Митя решил идти быстрее, но, пару раз влетев в колдобины, снова замедлил шаг. Закурив сигарету, почувствовал, с каким трудом проходит в горло горький комок дыма, и понял, что близок к своему плану накуриться до отвращения. «Нужно выкурить всю эту пачку и тогда, может быть, попробовать бросить по-настоящему». Откуда-то донеслись тревожные неразборчивые крики, напомнив ему, как опасны ночные ростовские улицы.
В сквере он пошел к той лавке, на которой видел дремлющую кошку. Там он ее и застал. Кошка приоткрыла в его сторону глаз, но тут же снова его захлопнула. И даже когда Митя осторожно присел на краешек скамейки, она не пошевелилась. Только дернула на всякий случай самым кончиком хвоста. «Мудрый кошачий народ, — подумал Митя. — Никогда не делает ничего лишнего. Сколько их, тех кошек? раз-два, и обчелся. Все в районе знакомы друг с другом. И Женечкина квартира недалеко отсюда, а сторожевой кот Жмуря каждую весну проводил на улице. Интересно, пересекались ли их кошачьи пути?» Закончилась сигарета, Митя хотел закурить вторую, но от одного вида ее у него так потяжелело в животе, что он бросил ее в урну.
— Пока, — попрощался он с дремлющей кошкой.
Сборы были коротки. Да и не было особенных сборов. Все делалось как бы само собой, в той же незыблемой уверенности: все решено.
Люсе он сказал сразу. Было раннее утро. За длинным черным платьем, сохнущим на багете, угадывался апельсин солнца.
— Две недели на рынке, — кивнула она в сторону платья. — Две недели. Окорочка, окорочка, окорочка? Зато заработала вот? как тебе?
Люда готовилась к экзамену по вокалу. Ходила по своей келье, пинала попадавшиеся под ноги стоптанные кроссовки и дышала каким-то особенным образом, словно проглотила насос и теперь старается, чтобы этого никто не заметил. Это был очень важный экзамен. И труднопроходимый.
— Отсев, — повторяла она с отчаянием. — Отсев, отсев, понимаешь, какой-то идиотский отсев. Зачем, а? Что за слово вообще ненормальное? Ну — посев. А что такое от-сев? А? Правда — зачем этот отсев, ну, скажи? Идиотизм!
Ректор по прозвищу Правнук Мефистофеля был настроен против Люды. Он даже время спрашивал сочным громыхающим басом. Он сказал ей, прервав занятие: «Вы так собираетесь петь, милочка? Идите тогда в филармонию, они вас с радостью примут. Но приличное сопрано вы из себя никогда не выдавите, это я вам говорю».
Люда то и дело подходила к зеркалу, распускала косы, заплетала их потуже, чтобы не пушились. Через минуту они все равно становились похожи на пучок черных пружинок, и она распускала и заплетала их снова.
— Я слова плохо помню.
— Да перестань метаться.
— Не перестану.
— Только энергию растратишь.
— А если я ее не растрачу, я опять возьму на тон выше. Выше, черт побери. Он меня сожрет. Забодает своими рожками. Я говорила тебе, что у него шишки на лысине, пеньки от рогов? Говорила, кажется. Тю, я забыла, говорила или нет?
— Говорила.
— Вот ты не веришь, а ты приходи посмотри. Посмотри.
Люся попросила его зайти к ней, «поотвлекать» от предстоящего экзамена — и он пришел, хоть и пришлось объяснять не произнесшей ни слова Марине природу их с Люсей отношений. Еще Люся просила пойти с ней, но этого он уже не мог. Его и самого жгло волнение. Он и сам готовился, собирался с духом. Мама уже предупреждена, собирается в путь, спрашивает совета, переехать ли ей насовсем или еще пожить в голодном унылом Тбилиси. Родители Марины в пути, будут завтра. Платье решили шить. Подходящего костюма нет ни в одном магазине. И как со всем управиться, совершенно непонятно.
Люся стала рассказывать о своем Петре Мефистофелевиче, о том, как он отчислил какого-то парня только за то, что увидел его играющим на скрипке в переходе, и было понятно, что рассказывать она собирается долго и подробно. Но Митя спешно засобирался, приврал о несданном зачете.
— Значит, вот ты какой друг, да? — Люда уперла руки в бедра. — С тонущего корабля, да? С тонущего?
— Люсь, ну, надо мне, не могу, извини. — Митя открыл дверь.
— Врун и предатель. Вот так!
Уже в дверях он обернулся.
— Вообще-то да? В общем, я женюсь. Но не завтра, конечно. Собирался потом сказать, официально? Я надеюсь, ты почтишь, так сказать?
У Люды словно что-то лопнуло в лице. Руки ее так и остались на бедрах, но стали невыразительны, мертвы, как руки манекена. Никакого экзамена по вокалу. В один миг она была наполнена совсем другим. Митю испугала эта внезапная перемена. Но Люда мотнула головой, словно сбрасывая с себя что-то, сказала:
— А вроде не собирался?
Ознакомительная версия.