Теперь у меня с ним стычка. А время позднее, в лесу никого нет. И надо ему доказать не то, что тут кубометра нет, это он и сам знает, важно убедить, что я не могу записать, все равно в поселке по-своему запишут. Отпустив мне нужную долю матюков и угроз, он впрягается и едет. Я иду немного поодаль. Наконец он доехал до подъема и начинает быстро взбираться, а там метров 50 — 70. А наверху крутой горб. Он добрался до половины, и на самом крутом месте его потащило назад. Я спешу на помощь, на шее у меня лямка, можно подцепиться и помочь. Но новый поток брани выливается на мою голову. Я отхожу, а он, удержав сани на более пологом месте, снова тащит их вперед. И на той же горбине снова неудача. Я уже не подхожу. Сани медленно ползут вниз, а тягач стал на четвереньки и изо всех сил их сдерживает. Вот они снова на пологом. На четвереньках, хватаясь руками за снег, он начинает снова ползти вверх, и, когда он оказался на самом критическом месте, я подскочил, зацепил свою лямку и вместе вытащили наверх. “Конь” меня будто и не замечал, пока шли вверх, но как только мы оказались на ровном, на мою голову посыпалась такая брань, что казалось, вот-вот он размозжит мне голову. Я отошел и отправился в барак, а калмык поехал на склад.
Утром он меня встретил с улыбкой, и я даже поговорил с ним о чем-то. А вообще, улыбки на его лице я никогда не видел. Этот хищный изогнутый клюв, прилепленный к плоскому лицу, вызывал просто жуткое ощущение. Говорили, что он сын раскулаченного калмыка и еще подростком попал в лагерь. Однажды бежал, и когда его настиг вохровец с собакой, он их зарубил топором. Уголовники имели свои компании и орудовали вместе, он же был дикарь-одиночка. Его сторонились и побаивались, но, на диво всем, со мной он потом поддерживал дружественные отношения, пока я был на Адзьве.
Самой оригинальной фигурой уголовного мира был Соловей. Среднего роста, узкоплечий, худой, с какими-то красными пятнами на лице, он некогда был лидером уголовного мира, но затем “скурвился” и стал начальничком. Заслуга в его выдвижении принадлежала, как говорили, самому начальнику всех Ухто-Печорских лагерей Соколову (или Морозу?). В прошлом, говорили, начальник бакинского горотдела НКВД, он кого-то застрелил и получил за это 10 лет. И отбывал их в качестве начальника лагерей. Ходил он в лагерном бушлате — все-таки зэк — и всячески заигрывал с уголовниками. Это называлось воспитанием через личное шефство. И таким подшефным в Адзьва-Воме стал у него Соловей. Этому необузданному истеричному парню была предоставлена отдельная комната, специальный паек и сожительница. Страшная матерщинница, она себя рекомендовала бывшей цирковой актрисой, севшей будто бы за шпионаж (все-таки романтично). И у этого товарища, вернее, гражданина я стал чем-то вроде референта. Вечером я ему докладывал о выполнении плана, писал рапортички, пил чай и рассказывал какие-нибудь приключенческие истории, которые он слушал с наивностью ребенка. Только супружница его, более грамотная (а он был совсем неграмотный), иногда вступала со мной в рассуждения и споры.
Уголовники перестали его чтить, и то, что я ходил к нему, до некоторой степени чернило и меня, но они знали, что я вынужден. Да и они пусть нехотя, но ему подчинялись. Я его много раз видел в гневе — это было страшилище. Орет, сам не зная что, угрожает, матерится, размахивает руками и тычет ими в лицо... Если не ошибаюсь, в центральных газетах после войны промелькнула заметка о его диком поведении в семье уже на воле. Хотел написать ему, но раздумал.
Пишу каждый раз: “говорили”, “будто”, “рассказывали”, “передавали” — и самому становится неудобно. “К чему же тогда писать? — спросит иной. — Не знаешь точно — не пиши. Легенд и без того много наслышались”. Но здесь я следую отцу истории Геродоту: “Я обязан передавать то, что говорят, но верить всему я не обязан”. Думаю, что и лагерные “параши” могут в какой-то мере рассказать если не о реальности, так о наших мечтах, представлениях.
Был у меня еще беспалый друг. Он сам себе отрубил пальцы правой руки, чтобы не работать. Был он моим земляком из Винницкой области, но села не помнил и родителей не знал. Воспитывался в детдоме, а потом пошел по миру воровать. И как он смаковал свои похождения! Как бы ни досталось, чем бы ни кончилось, но зато пожрал, ох и пожрал, или погулял, хоть и заболел после. Не знаю, как это назвать — животная жизнь, что ли? Но, наверно, никакое животное не согласилось бы на такое. В отличие от Соловья и калмыка, он интересовался всем на свете и любил слушать решительно обо всем, начиная от детских сказок и кончая гипотезами о происхождении Луны. На работу он ходил, но в лесу почти ничего не делал. А пайку, однако, выводи. И вот так, бродя между участками, залезает на дерево и кричит во всю мочь: “Братцы! Хороша советская власть, да больно долго держится!” И хохочет. В таких случаях все притворялись, что не слышат. Потешал он нас иногда и во время проверок. Выскочит вперед и давай кричать: “Тракцисты проклятые! Сталина нашего убили, Кирова хотели убить!” И сколько я его ни учил, что убили-то Кирова, он все равно потом перепутает. И не скажешь ведь, что бестолковый…
О похождениях этих людей (людей, людей!) много приходилось слышать, но трудно отличить правду от лжи. Говорили, что если не хотят идти на этап, то оттянут кожу живота, ножом сквозь нее пригвоздят себя к столу и регочут. Уверяли, что даже мошонку прибивали ножом к скамейке. Но рассказывали сами блатные, чтоб показать, какой у них характер, воля. Безвольных они презирали. Помню парнишку с одутловатым лицом, которого они звали Машкой. Грузный, прямо рохля. Чего только о нем не говорили! И как весело они рассказывали о получении 2-го или 3-го срока: неудачно своровал, с кем-то подрался — без намека на сожаление, будто в родной дом вернулись.
Совсем непохожим на других был Никитин — наш КВЧ. Тоже вор, но себе на уме, напыщенный, важный. К месту и не к месту вставит: “Партия и правительство поставили перед нами задачу”. И оглянется по сторонам — каков эффект. Но с братвой не рвал — а вдруг тут, в КВЧ, споткнешься.
Наряду с этой аристократией были “выдвиженцы” из нашей братии. В конторе остался, кажется, плановиком, Р. А. Ульяновский. Икапист, окончил Институт красной профессуры, работал в Коминтерне, ездил даже в Индию с Примаковым. Где-то на “умственной” работе был и его друг Сиводедов, экономист Кузнецкого комбината, живой, юркий человек. Не мне, талмудисту и по настоящему талмуду, и по советскому, было с ними тягаться, хотя я с большим интересом слушал их рассказы. Но мир канцелярии был органически мне чужд. Пить до дна! Да лес давал и независимость, возможность меньше сталкиваться с начальством, которому надо — хочешь не хочешь — чем-то угодить.
Это знакомо. Я тоже всегда старался держаться подальше от начальства, а значит, и от истории. А ведь этого, папочка, я, похоже, от тебя набрался… Отказался от винограда, который ты объявил зеленым.
В вагон входили и выходили стремительно беднеющие с удалением от города бюджетники, но никто из них не обращал на меня ни малейшего внимания, однако я был исполнен терпения, как таежный охотник, выслеживающий рысь. А когда поезд трогался, вновь оставался лишь отцовский голос.
В начале 1937 года нас, работяг, собрали и предложили добровольно отправиться на создание нового лесзага на реке Косью: недалеко от новой “командировки” будет проходить железная дорога Котлас — Воркута. Я тут же вызвался. Хоть где, хоть как, но строить социализм, пусть пока в одной стране! Шли по укатанному льду реки Адзьвы, потом Косью. За день 25 — 30 километров, ночевали в “станках” — землянках для ночлега. И самым уютным было место под нарами. Простор, и воздух получше. Настелить только побольше хвои. Получишь сухой паек, на плите чай вскипятишь — живи, душа. Не очень придирались и конвоиры. Только один всегда нас величественно предупреждал: “Шаг влево, шаг вправо — стреляю самостоятельно”. И всегда кто-нибудь пошутит: а надо, так поможем.
На второй или третий день нам встретились двое или трое саней с людьми. На ночлеге нам сказали, что это повезли сына самого Троцкого. На 7-й или 8-й день на высоком берегу мы увидели избушку — “без окон, без дверей полна горница людей”. Тут окна были, но без стекол. Когда-то ее построили геологи. Кажется, это была Инта — будущий угольный бассейн.
На второй день мы отправились в лес и прошли первое тяжелое испытание — ходьба по глубокому нетронутому снегу. Двадцать пять человек шли гуськом. Первый буквально утопал в снегу. Местами ноги целиком погружались в снег, и человек как бы оказывался верхом на снежном седле. Теперь надо было другую ногу вытащить и передвинуть на шаг вперед. Мы буквально ползли, и каждый раз первый, выбившись из сил, оставался в стороне, пропускал других и сам становился последним. Я сначала шел первым, было тяжело, но еще хуже идти последним. Скользишь ногой из одной глубокой выбоины в другую, и в результате закружилась голова, как при морской качке. Лес тут оказался более крупным, чем на Адзьве. Там мы лес пилили на дрова, а тут был строевой. Строго требовали соблюдения высоты пенька, ровного осучивания, заподлицо. Толстое высокое дерево надо было так направить, чтобы не образовался “козел”, чтобы оно не упало на другое дерево. А то и его придется пилить, и могут оба неожиданно упасть на спину. Ко всему, большинство неумелых. Толстый ствол надо спилить так, чтобы пилу не зажало. А без привычки спина ноет, гудит, переламывается. В общем, день достался божеский. В эту ночь мы, кажется, и не заметили клопов. В этом домике долго не жили, и мы полагали, что они вымерзли. Но не тут-то было!