Однако в целом, надо сказать, это была тихая обитель. Я даже и не помню нашего конвоира. Дорогу в лес постепенно утрамбовали, но пилка для большинства оставалась трудной работой. Сам, бывало, начнешь помогать и не разогнешься потом. И я предпочитал помощь топором и лямкой. На топор я был мастак и лямкой тоже тащил здорово. Запомнился ленинградец Ермаков. Рабочий-слесарь, принципиальный парень, знал многих руководителей ленинградского комсомола. Он первый овладел дуговой канадской пилой и перевыполнял нормы. Притом что мы тогда мерили честно и учитывали каждое дерево. На складировании леса, а еще раньше и дров, мы обманывали и приписывали как угодно. Всем известны были афоризмы: “Мат, блат и туфта — вот три лагерных кита”; “Не было бы мата и туфты, не было бы Ухты и Воркуты”. Но в данном случае нам доверили таксацию, и мы не могли себе позволить это доверие нарушить. Заложить кривулину в штабель дров, чтобы сразу получился кубометр, — это да, а на глазок дерево оценить — нет.
Каждый должен был добросовестно делать свое дело, иначе подводишь товарища по звену. Все это понимали, и я всегда приходил на помощь туда, где отставали: обрубаю сучья на дереве, или своей лямкой подцеплюсь к тройке борзых (по трое тянули сани), или сзади дрыном подхвачу на ухабине. Рассказывали про врача Геринга (это польский еврей с такой роскошной фамилией), что у него незаметно отцепили лямку, и он продолжал идти, будто везет. Но единственный раз я накричал на здоровенного мужчину по фамилии Урицкий, который, мне казалось, подводит товарищей. И как мне стыдно было потом, когда узнал, что у него действительно больное сердце.
Вдруг новость: приехала на Косью экспедиция разведать место для строительства железнодорожного моста. До нас у них работали уголовники и сбежали, обокрав экспедицию. И начальник передал им меня и еще нескольких. Хорошо, еще посмотришь новые места. И я теперь думаю, что начальник нас выбрал из добрых чувств к нам. Потому что весной река разлилась, и нужно было плоты делать прямо в воде. Люди простуживались, началась цинга, возможно, и умерло несколько человек. Я слышал даже, что все перемерли.
Работа в экспедиции была полегче лесзага. Жили мы на берегу реки в палатках, хотя еще холодно было. А потом построили на сваях у берега шалаш — меньше комаров. Конвоиры и здесь не донимали. Знали, что мы не убежим, и отсыпались. Ежедневно мы выходили с кем-нибудь из вольных в лес, подносили теодолит и по указаниям прорубали трассу: где срубали дерево, а где только ветки, провешивали ее. А когда тронулся лед, помогали измерять силу течения и направление. Стало даже интересно. Один из нас, инженер Лева Леках, даже начал кое-что подсказывать. Работники экспедиции были нами довольны, но в разговоры никогда не вступали. Они ведь знали, что делалось на воле в 1937-м.
Тогда мы по-настоящему узнали, что такое комары. Ведь жалуются на них и люди в лесных домах отдыха, но это просто легкая досада по сравнению с невыносимой бедой. Мириады. От одного жужжания и писка, казалось, с ума сойдешь. Ни на секунду нельзя обнажить хоть частицу тела: мгновение — и ты в крови. Чтобы поесть, надо было развести дымный костер, и то он только немного спасал. Настоящей бедой стал туалет. И помню разговор: голого Ягоду тут поставить.
На Ежова пока надеялись… хотя что-то там не то. Особенно меня беспокоила судьба моего друга. И как счастлив я был, получив несколько книжек на английском языке, где кое-что было подчеркнуто, а на полях его рукой был написан перевод. Значит, провокация Лозовика не пошла далеко. Написал и пожалел. Не Лозовика, а Волчека, Борисова, Брука и Ко. Лозовик был невольным орудием. Хотя ведь и они были чьим-то орудием…
Ну вот, опять… То ты требовал им отомстить, а теперь их почти оправдываешь — чему же верить? Я с надеждой поднял глаза, но проход был пуст, никаких контролеров не было и признака. Вагон вообще был полупустой — слишком далеко я забрался. Но отец явно был рядом — молодой, неунывающий…
За зиму я оброс солидной бородой, в два полурыжих хвоста. Всем говорил: зимой она спасает от мороза, летом от комаров и весь год от нарядчиков — можно сойти за старика.
Однажды по большой воде прошла мимо нас баржа с людьми. Я попросил разрешения и подплыл к ней на лодке попросить газеты и узнать новости. Либеральный конвой разрешил поговорить. Среди новичков были и киевляне. Все они были напуганы неизвестностью, и я, как мог, старался людей успокоить. От новичков я узнал о процессе над Тухачевским. Стало не по себе. Военный заговор — куда же мы идем? Видимо, они поняли, к чему может привести все, и пытались убрать Сталина. В шалаше я развернул и газету. Митинг в Киевском университете по поводу раскрытия шпионской организации Тухачевского и КО, выступил профессор Я. Б. Резник и заклеймил предателей. “Слава богу, что я здесь, а не там, — сразу мелькнуло в голове, — ведь эту речь мне бы пришлось произносить”. Я же считался титулованным оратором. Уже в 50-е я слышал от многих, что в 1937 году они даже завидовали мне: перешел через грань и живешь, приспосабливаешься к жизни. Но ожидание и присутствие на “проработочных” собраниях было тягостнее, чем лагерный труд. Конечно, если он был хоть мало-мальски человеческим. Мой друг сам ушел с работы в пединституте, где его заставляли выступать против меня. Некоторые наши “друзья”-коллеги ему говорили всякие гадости по моему адресу: “Сволочь твой дружок, а мы ему так доверяли!” И все это надо было выслушать и даже виду не подать…
Попутно. Летом 1937-го к нам домой явился работник “органов” и забрал паспорта у родителей, а на второй день подъехала машина с “человеком”. Им уже было далеко за шестьдесят, и вывезли их в село Чашу Курганской области. И начальник райотдела НКВД был к ним очень внимателен и дружелюбен. Позаботился о квартире, о работе. Отца устроили сторожем в сельхозтехникум, где все относились к нему очень заботливо. Кто-то принес посуду, кто-то угостил молоком, кто-то дров дал…
Какие только сальто-мортале не происходили тогда с людьми! Моим напарником в бане был инженер из Горького Карманский. Плечистый парень с жиденькими усами и скуластым лицом, он был похож на татарина, хотя на самом деле был евреем. Мы из колодца должны были ведрами наполнять огромные деревянные чаны, греть воду и потом выдавать по шайке на брата. А попутно, если моются этапники, можно кое-что и узнать, что делается на свете. Не обходилось, конечно, и без развлечений. Карманский разворачивал антисемитские речи перед моющимися евреями — скоро-де мы вас всех вырежем, хватит вам революции устраивать. Я вынужден был молчать, чтобы моя картавость меня не изобличила. А борода, очевидно, скрывала мое неарийское происхождение. Временами Карманский кивал в мою сторону: и я напускал на себя свирепый вид. В таких случаях, мы знали, должен найтись какой-нибудь защитник справедливости: тут вам не фашистский лагерь, здесь советская власть! И тогда мы начинали хохотать, а я изъясняться по-еврейски; те, у кого арест и этап не отбивали чувство юмора, смеялись вместе с нами. Но случалось, что угрозы и проклятья еще долго сыпались на наши головы.
Тогда-то мне и выпала пара часов, когда я был буквально на воле, если не в раю. Был солнечный, безветренный день, и, быстро наполнив чаны, я полез на крышу отдыхать. И бог мой! Я снова заметил, какой природа может быть красивой. Через Усу виднелся лес, в нем перемежались десятки цветов. Я забыл, что лежу на скате крыши и на мне лагерная одежда, что сейчас надо будет спуститься в душную баню работать, дурачиться и ругаться. Кто понравится — дашь ему еще полшайки, а другому — и не проси. А он тычет на первого: ему же дали. Вот и показываешь свою “власть”… И рядом другое, подлое — блат. Но все это кажется таким безобидным: надо же отвлечься и развлечься! И когда директор бани крикнул: “Эй, люди идут, давай готовиться”, — это было как из иного мира. И через мгновение я уже был в нем.
Так я шел от мудрого, но мертвого талмуда к эстетике жизни.
Почему и как я попал на этап, плохо помню, видимо, Адзьва отживала. Запомнился только пасмурный холодный день и полное одиночество. Такого я не испытывал ни до, ни после. Я все время был с людьми, легко сходился с ними и чувствовал близость, уважение и даже любовь многих. Я платил тем же, и это — спайка — помогло нам выстоять. Впрочем, мне было и легче, чем многим другим. Физической силы — этой главной лагерной доблести — у меня было достаточно, хоть я старался и не бравировать силой, чтобы не задевать чувства доходяг. Правда, когда приходится ломить вместо него, иной раз не выдержишь и скажешь. Не очень нам нравились и те, кто шел наперекор начальству: ухудшат режим, а то еще и голову потеряешь.
С малых лет, начиная от хедера и кончая аспирантурой, я всегда мысленно готовился к тому, что, возможно, будет со мной и самое худшее. Вероятно, и Гражданская война, и погромы отложили предостережение: все может случиться, и надо выстоять. И вот я поднимаюсь на баржу со своей котомкой. Любопытные глаза в мою сторону, и я вижу на носу баржи своего следователя — Волчека! “Задушу!” И как безумный бегу мимо озадаченных людей. В крайнем случае — в воду вместе! Поравнялся и застыл. Не он. Очень похожий. На меня странно смотрят, а я словно потерял что-то. И не стесняясь рассказываю человеку, что ему грозило. Смеемся. Только через годы я понял, что Волчек был лучше большинства.