— Да, это так. Ты совершенно прав. И мы такие же: и я, и этот Бабаш Зиядов. Но ведь и это, брат мой, его наследство. Ведь он за тринадцать лет у нас на глазах превратил раболепие в образ жизни целой страны. Разве может Новый за пару лет что-то изменить? — Мопассан от волнения даже покраснел. — Но все исправится, вот увидишь, постепенно все изменится.
— Нет, ничего не изменится, — лихорадочно-взволнованно сказал Садай Садыглы. — И ничего вы не сделаете с бывшим Хозяином, как его до сих пор величают в народе, даже если будете еще громче поносить его. Теперь вы собираетесь взвалить на него всю вину за собственную рабскую покорность, чтобы выйти из этого дерьма чистенькими. Жаждете кровопускания и при этом страшно торопитесь, потому что хотите всего сразу и побольше и главное — без затрат энергии и ума. А вот он достиг своей вершины благодаря собственному уму. И врожденная страсть к власти питала его энергию. Да, он слагал рабские гимны, но разве не вы хором пели их? Теперь же, в самый разгар продажности, когда в людях не осталось ни капли совести и стыда, когда обида и злость душат всех, когда лжи стало так много, что трудно не потерять ориентиры, вы нашли в себе «смелость» предъявлять счет опальному Хозяину. — Отрешенно помолчав, он продолжил, по-прежнему сурово и непреклонно: — А он заслуживает уважения хотя бы за то, что имел ясную жизненную задачу, пусть даже полицейско-насильственную. Он был человеком живого гибкого ума и сообразительности невероятной. Этот человек всегда четко знал, что ему надо. И вдобавок был силен чертовски. — Артист говорил громко и уже почти не сердился, напротив, сдержанно ликовал.
Мопассан Мираламов сидел неподвижно. Давно и хорошо знавший артиста, он, возможно, заранее предполагал, что Садай Садыглы не пойдет теперь против опального бывшего Вождя, не станет петь в одном хоре с его новоиспеченными противниками: это было бы против его характера. Но сказанное артистом вызывало в нем тревогу.
— Вот как, вот как, — растерянно пробормотал он. — Честно говоря, я так и думал. Я знал, что плыть по течению ты не станешь. — Мопассан говорил мягко и дружелюбно, стараясь держаться солидно. — Ты терпел от него много зла, но не хочешь отвечать злом за зло. Однако подобная щепетильность делала бы тебе честь, если бы сейчас мы говорили о рядовом человеке, незаслуженно обиженном. Но мы говорим о государственном деятеле. Поэтому я склонен думать, что ты поддался чувствам. Ведь ты не так думал всего два-три месяца назад, когда мы встречались в театре минимум раз в неделю.
— Да, встречались, — ответил Садай Садыглы, страдальчески жмуря покрасневшие от волнения глаза. — Но мне с лихвой хватило этих двух-трех месяцев, чтобы ясно представить себе, куда ведет страну весь этот перестроечный лай и вся эта политическая шумиха. Я убедился, что так бездарно разваливать страну могут только сверхбездарные люди. Ты разве не видишь, что ни в одном их действии нет ясного смысла? А вся эта их перестройка — не более чем новое оружие в борьбе за власть. Народ в полной растерянности, никто не верит, что он хозяин своей судьбы. Все трещит и разваливается. Страна становится смрадным болотом. А свора говорливых псов, опьяневшая от дармовой свободы, денно и нощно соревнуется в пустой, беспредметной болтовне. Должно утечь много воды, чтобы эти ненасытные говоруны захотели хотя бы услышать друг друга. — Артист говорил страстно, будто на сцене, желая докричаться до последнего зрителя. — А твоему Новому с его другом по комсомольской юности вместо того, чтобы обдумать и уразуметь смысл происходящего, так не терпится дать Бывшему по зубам лишь по той пошлой и банальной причине, что при нем они долго плелись в хвосте у власти, хотя и ту власть получили из его рук. — Артист снова стал нервничать, волнение перехватывало горло. — Да, он собирал вокруг себя подхалимов и периодически публично издевался над ними. Но, как я теперь понимаю, потому, что наверняка знал: каждый подхалим в глубине души — потенциальный тиран. И в каждом таком мелком тиране видел жалкую пародию на себя. Но все это было вчера. А что, сегодня лучше, что ли, стало? Страну превратили в огромный сумасшедший дом. Даже Кремль напоминает шарашкину контору без сторожа, где самозваные политические вундеркинды заигрались в своих затеях, загнав страну в тупик. Испытывают народ, обещая ему какие-то иллюзорные перестроечные чудеса, а что на самом деле? Всеобщее одичание. Кругом полыхают пожары, а кучка шустрых молодчиков с мутной совестью безответственно призывает людей к еще большей социальной активности. В сравнении с такими политкакашками я готов поставить Бывшего на уровень великих людей…
Знающий наизусть десятки монологов Садая Садыглы, произнесенных со сцены под обвал аплодисментов, Мопассан Мираламов как опытный театрал завороженно слушал этот монолог. Он и раньше знал, что Садай Садыглы давно перерос артиста, но теперь ему стало страшновато. Он не собирался возражать Садаю, но вдруг словно какая-то муха его укусила. Злорадно потирая руки, он неожиданно прервал актера:
— Постой, постой! А ты не думаешь, что Он сам устроил Сумгаит, чтобы отомстить Кремлю?
— Нет, даже мысли такой не было, — без колебаний ответил Садай. — Более того, я абсолютно уверен, что, когда обезумевший от дармовой вольницы люд творил в Сумгаите черные дела, он сидел перед телевизором на даче и плакал горькими слезами, ужасаясь тому, что творит бездарная политика в этой некогда примерной Советской Социалистической республике.
— Ну, ты даешь сегодня, ей-богу! Как будто уже забыл, каким он был невыносимым человеком. Ты только что возмущался при своем земляке, что теперь каждый, кому не лень, несет бредни про армян. Но ты же прекрасно знаешь, что армяне отвернулись от нас в результате его хитрой и коварной политики. А ты теперь делаешь вид, будто всего этого не было. Восхваляешь его, решив, что этого требует долг чести и порядочности. А ведь он тебя люто ненавидел, и это знали все.
Артист был ошеломлен фальшью запоздалой смелости Мопассана.
— О Господи, держи меня, держи! — громко воскликнул он. — Ты опять врешь, Мопош, он иногда мне и симпатизировал. У него всегда был свой интерес, этого я не отрицаю. Но он никогда не разбрасывался людьми, которых народ ценил и уважал.
И в том, как Бывший относился лично ко мне, он был виноват ровно столько же, сколько и я сам. Ненависть к гэбистской системе была тогда моим дыханием. Я хотел в одиночку спасти честь азербайджанского театра — вот каким я был дураком! И, как мне кажется теперь, каким-то чутьем он понимал мое донкихотство. Потому что сам был талантлив, Мопош! — Артист задумался, досадуя на свой горячий порыв, потом продолжил сдержанней: — Он запретил мне казенное благополучие и дешевую славу. Он толкал меня на мятеж против него же самого. И мне по душе была роль, которую он выделил мне в этой беззлобной трагикомедии. Ведь я всегда считал, что надо периодически портить отношения с властью, чтобы сохранить в себе ощущение свободы.
В этом смысле я готов считать его своим крестным отцом.
— А ты, родной мой, не замечаешь, что бесконечно противоречишь сам себе? — тихо спросил Мопассан.
Сжигаемый внутренним огнем Садай Садыглы или не услышал его реплики или решил пропустить ее мимо ушей.
— Но это было тогда, когда я мог находить в себе силу, чтобы подняться после любого удара. Теперь таких сил у меня нет. Я уже ничего не понимаю, Мопош, клянусь могилой матери. Признаюсь тебе, Мопош, я боюсь. Мне постоянно снятся кошмары — один страшней другого. Я давно уже стараюсь не иметь никаких связей с внешним миром. А когда сталкиваюсь с ним, поражаюсь тому, что в нем происходит. Люди изменились до неузнаваемости. Это же ужасно, Мопош, что в целой стране не оказалось ни единого духовного авторитета, который, не боясь за свою шкуру, мог бы сказать народу правду. Где наша гуманная нация? Где наша прославленная интеллигенция? Я это давно чувствовал, Мопош, думал об этом и раньше: петля, которую затягивал на горле непокорных наш бывший «отец родной», когда-нибудь и без него должна была додушить нашу несчастную интеллигенцию. — Артист замолчал, ощутив внутри жуткую опустошенность.
Мопассан взволнованно вскочил с кресла и воскликнул:
— Брат, ты гений, клянусь Аллахом! Какой прекрасный монолог ты произнес. Только, родной мой, разве я возражаю? Ведь и я говорю то же самое.
— Нет, ты говоришь: сотворим себе еще одного властолюбивого Хозяина страны. Чтобы он, когда ему нечего делать, приходил поразвлечься здесь с нами. Ведь и ты видишь, что место бывшего Хозяина пусто. Весь народ сейчас устремил взоры на это пустое место и с дьявольским беспокойством в душе втайне тоскует по Бывшему. В этом-то и сила его. Он оставил после себя такую пустоту, заполнить которую никто, кроме него, не сможет.
В этот раз он сам дрожащими руками разлил коньяк по рюмкам и, едва выпив, сообразил, в чем причина беспокойства, поселившегося в каком-то уголке мозга.